Свидание на Аламуте, стр. 118

– Ну, я так и думал… Типичная ошибка всех маньяков и психов: я сначала прочитаю тебе мораль, а потом уже прикончу! А может, она напоследок хотела убедиться в том, что Мирикла и Патрина действительно обладают секретом танца вращающихся дервишей… Того самого, который создает Точку Сборки и изменяет параметры пространства. А тут и вы! Молодцом. После этого пробовали предметы силой мысли двигать?

– Нет, – еще более мрачно отвечает Медный, гипнотизируя глазами хрустальную рюмку; не справившись, он берет и просто допивает ее.

– А зря. Вы наконец дошли до уровня ваших «студентов», которым завидовали. Ну что, еще по маленькой?

Медный выпивает водку, как воду. Заратустров смакует, закусывает салатом доу-я, в котором желтеют кукурузные зерна и темнеет проращенная соя. Полковник откидывается на спинку диванчика, заведя руки за голову.

– Вот вы знаете, Андрей Юрьевич, что узор на этих вазочках-то ни разу не повторяется, а? В Древнем Китае каждый мастер знал: если он хоть раз схалтурит, сделает под копирку, то с горы праведников Линь-Ху придет Дух Небрежности и откусит ему голову… Так и у нас, гм.

Заратустров внимательно рассматривает поникшего Медного. Потом роняет небрежно:

– Андрей Юрьевич… может, вам влюбиться, а? Смотрите, какая там официанточка. Метиска… Китай и наша славянская кровь. Ножонки тоненькие, лодыжечки двумя пальцами обхватите. А тельце – как у змеи, гибкое, а? Она же вам тапочки в зубах будет в постель таскать, как собака. Азиатки преданные… Не хотите?

Медный поднимает глаза на Заратустрова. В них – ни искорки.

– Я влюбился в Лунь Ву, – тихо говорит он, и его палочка противно скребет по тарелке. – Ее убил Махаб. Я встретил Мари Валисджанс. Ее зарезала Мириам. Я любил Олесю. Ее застрелили вы, Александр Григорьевич.

Полковник пожимает черными плечами. А что было делать, мол?

– Поэтому я не хочу, чтобы… чтобы была четвертая смерть. Видимо, такая моя карма. Нет. Не хочу.

– А чего вы хотите, Андрей Юрьевич?!

Китайские фонарики – свечки, чей огонек дрожит за кусками ткани, пропитанными «кровью Дракона», смесью крови ящерицы и сока растения хэнду, – бросают на лицо полковника и его погоны мерцающий свет. Он отражается во вращающемся стеклянном круге, уставленном пиалами с соусами, специями и с тарелкой тофу с центре. Полковник подносит к лицу рюмку с колыхающейся в ней прозрачной жидкостью.

Медный рассеянно смотрит мимо него. На гобелены с китайскими джонками, выгребающими в Желтое море.

– Я… я не знаю. Я хочу, наверно, просто, чтобы все это… чтобы все было, как прежде. Совсем как прежде, понимаете?!

– Не хотите, значит, быть медным… Буддой?

– Не хочу Буддой! Тьфу!

– Понимаю, – мягко говорит Заратустров. – Тяжело это. Ну и славненько. Давайте-ка водчонку допьем, ага?

– Давайте.

Медный жадно опрокидывает в рот водку. Выпивает и полковник, но гораздо быстрее, небрежнее. Затем он, перегнувшись через стол, накладывает руки на глаза Медного, как будто на глаза покойника – легко, одними кончиками пальцев. В тишине ресторана, наполненной только звяканьем посуды, звучит какой-то странный стрекочущий звук, словно большое невидимое насекомое чистит крылья. И только тот, кто умеет читать по губам – если бы видел в этот момент бесцветные полковничьи губы, прочел бы по ним, как по летеграфной ленте:

БУДДА.ВЕНЕРА.225

Вот Заратустров убирает руки. А рюмка вываливается из рук Медного. Он тупо водит осоловевшими глазами по сторонам и наконец выдавливает:

– А… ум-ммм-м… а скоко время, Алсан Григ-рич…

– Половина десятого.

– О! О-о-о! А к-к… как же мы д-домой! Ток-токо… – Медный нетвердо машет пальцем. – Токо не на такси! Финансы поют… ик… романсы!

…Видно, что он, бывший совершенно трезвым еще пару минут назад, сейчас абсолютно пьян. Словно метла вымела из его головы не только то, о чем они только что говорили с Заратустровым, но и то многое, что принесли последние месяцы.

– Давайте, я вас отвезу, голубчик! – Заратустров легко поднимается.

Крупную купюру он уже положил под медную фигурку Хэня.

Полковник подхватывает шатающегося спутника под руки. Когда он ведет его по красной ковровой дорожке меж столиков, Медный, пьяно смеясь, говорит:

– А всеет… все-ет-ки я вас где-то видел, Алексан… Григ-рич! Вы на кафедре у нас… докумен… документоведение, ага?

– Документоведение, – мягко подтверждает полковник.

– Да! Вот! О-хо-хо! А у меня завтра со студентами-то… хо-хо! Семинар, да… Веревочным курсом будем заниматься, да… На каф… кафедре увидимся, да?

Он бормочет что-то о том, что надо углублять курс психологии, читаемый его группе; о том, как они на каникулах поедут на Алтай, на выездной семинар, и о том, какие они у него еще маленькие, неопытные и несмышленые, что с ними, мол, еще работать и работать. Полковник не спорит и не перебивает.

По ступенькам из подвала они выходят в морозный воздух середины ноября. Проспект уже расцвечен огнями; освещенные аквариумы троллейбусов с ревом проносятся мимо. Купола собора во имя святого Александра Невского, поблескивая золотыми крестами, смотрят на них снисходительно. На лицо Медного утешающе падают первые снежинки…

Полковник усаживает товарища в «Москвич» кофейного цвета. На заднее сидение. За рулем – неприметный человек в кожаной куртке с короткой стрижкой. На задней полке, прямо за безвольно откинутой головой Медного – он уже похрапывает! – тяжелая накладная девичья коса соломенного цвета. Полковник бросает водителю: «Лизанька… доставишь до дома! Ключи у него в кармане. Уложишь, и на Базу!» – и захлопывает дверцу. Машина, моргая угольками поворотных сигналов, выплывает в стремнину автомобильного потока. Полковник некоторое время стоит в своем коричневом плаще-пыльнике, моргает: глаза слезятся, наверно, от жестокого ветра. Потом поворачивается и, также ловя на щеки первый снежинки зимы, медленно идет в сторону автовокзала.

Идет почему-то сгорбившись.

Прощание с героями

Юлька и Андрей

Осень умирает в каменных ущельях Шевченковского жилмассива, как недавно скончалось тут и горячее, сочное лето. Листья затаились от дворников в углах кирпичных коридоров и стен; листья засахарились в холоде утра и кое-где вмерзли в лужицы. Их не трогает ветер, гудящий тут днем, несущий зиму, ее посыльных – мелкие, еще слабые снежинки, тающие на асфальте, уже испещренном крапинками их следов. На детской площадке, огороженной кирпичными зубцами, как у средневекового замка, сидят мамаши. Их трое. Укутанные в китайские куртки на сентипоне, в шлепанцах, под которыми видны вязаные носки, они сидят на скамейке, наблюдая, как в песочнице возятся их малыши – такие же утепленные, похожие на крохотных полярников. Мамаши – страшная сила. Никто не войдет в стальные двери подъезда, не замеченный ими. Никто не выйдет, не удостоившись их комментария. Мамаши стоглазы, как Аргус.

Вот и сейчас они наблюдают, как распахнулась эта дверь, пропиликав журчащим сигналом домофона; как по пандусу подъезда свозит инвалидную коляску молодая женщина. На ее голове пестрая косынка, скрывшая густые каштановые волосы, бледное лицо – за зеркальными очками. Несмотря на пронизывающий ветер поздней осени, на этой женщине легкая белая ветровка, надетая поверх легкомысленной кофточки, и голубые джинсики-капри, которые открывают щиколотки узких голых ступней с длинными пальчиками. Эти пальчики, ровные и длинные, как зубы на рекламе стоматологической клиники, всунуты в плетение босоножек на невысоком каблуке. Женщина толкает коляску, в которой неподвижно сидит парень – немного грузный, укрытый до половины туловища клетчатым пледом, тоже в темных очках. У него странное лицо: спокойное, даже улыбающееся, но обожженное слева и справа, с бугристой кожей и темными шрамами. Что-то ласково приговаривая своему спутнику, женщина вывозит коляску вниз, к аллеям, которые расположились под путепроводом улицы Кирова, – туда, где растут чахлые деревца и сверкает красная крыша пагоды японского культурного центра «Саппоро».