Утро богов (Антология), стр. 71

На руках ее крапины от ягодного сока, губы темны, ноги ее проворны, как ящерицы. Мыслимо ли забыть эту поездку на экскурсию, на дребезжащем, точно кипящий чайник, автобусе? И когда колеса машины вросли в пыльный язык травы у обочины, открылась эта долина с рекой.

У галечного пляжа трясогузка прыгает по красному граниту. Минуту спустя попутная струя несет меня мимо.

Ладони к вискам, прикрыть глаза!.. Еще несколько мгновений — и ты видишь пыльную дорогу, непривычное отражение в стекле автобуса своего порозовевшего лица, мальчишечьей пряди на лбу, и глаз, глаз — ее и твоих… они смотрят из темноты вечера за окном, они ловят будто бы зеленое поблекшее крыло заката в распадке, неровную линию почерневших кустов стланика на сопке, но, отраженные в стекле, видят лишь двоих. Ее глаза. Мои глаза. Тонут голоса в гуле и дребезге на крутых поворотах.

Еще немного…

Я вспомню.

Точно камень в перстне, засияв под лучом, тот день остался и запомнился.

Черная «Волга» несла меня к той реке четверть века спустя. Была неожиданная командировка на Дальний Восток. Повезло! Пересекая меридианы в ночном самолете, я решил: поеду в долину.

Я должен увидеть ее. Может быть, удастся искупаться в реке. Стоял тихий, ясный август. Шофер с удивлением смотрел, как я растянулся на галечном пляже, ворошил камни, дергал малиново-красный кипрей, и так вот, с журналистской сумкой в одной руке, с букетом в другой, сел на заднее сиденье, закрыл лицо щемяще-ярким кипреем.

И снова переживал эти мгновения…

Нить будто бы связывает ее, меня, эту реку. Холодная вода несет меня, несет, куда? Не пропустить мгновения… Небо. Голубая пойма. И вот она… Ее платье, тени на лице от поднятой руки. Кажется, то, что надо: угадываю выражение ее лица, вижу нить, которая протянулась к ней. Нет, проще: на пологом холме, под ногами ее голубые заросли, над головой — неяркое небо, краски которого приглушены. Неяркий, почти серый день. Она в центре этой панорамы, где столько голубого и голубовато-серого соединилось для того, чтобы высветить ее фигуру. Все. Это мгновение я безошибочно выбираю. Самосиянное, оно не требует постороннего света. Я не спутаю его ни с каким другим. Если быть точным, то надо добавить подробности: резкий поворот головы, взгляд — вот она, рядом. Она все видит, поднимает руку, рядом с ней бежит мягкая тень. Солнце пересекает кромку облака.

Гроза и свет

Стук в окно. Я распахнул обе створки его и наугад, без промедления сказал:

— Жанна, я сейчас, подожди!

Она стояла на тротуаре, я не видел ее лица, но угадывал его выражение. Собрался, мимоходом глянул в зеркало, выключил свет — в комнате и кухне — миновал деревянную террасу, вышел в подъезд; налево — десять шагов и еще десять шагов по тротуару. Молча жму ее руку. Тогда в Москве телефоны были редкостью. Не потому ли мы чаще встречались?

Ответственная минута: окно нашей квартиры распахнуто, нужно ли возвращаться, чтобы закрыть его изнутри на задвижки? Мы совещаемся вполголоса. Я высказываю гипотезу, что скоро вернутся родители и родственники, затем закрываю одну створку, прикрываю вторую, и успеваю даже щелкнуть маленькой задвижкой этой второй створки, просунув руку в форточку. Не страшно. Никто не влезет в окно. Мы идем к Малой Андроньевской улице, застроенной такими же двухэтажными домами, как и Школьная, моя родная улица, бывшая Рогожская Ямская. Это широкие улицы, где много света, разница лишь в том, что Рогожская Ямская расположена так удивительно, что весной и осенью солнце висит над самой булыжной мостовой — и утром и вечером. Она тянется чуть ли не на километр строго по направлению восток — запад. У восточного ее конца, у бывшей Рогожской заставы, стоял раньше камень с выбитой на нем надписью: «До Москвы — две версты». На западе ее панораму замыкает такая же линия светлых двухэтажных домов с зелеными и красными крышами. За эту линию садится солнце и от нее на закате тянется густая тень, поглощающая простор Рогожской Ямской, серые камни мостовой, мой дом и два наших окна.

Вот и поворот на Малую Андроньевскую; этого места больше никто никогда не увидит: здесь лет через двадцать после того вечера построили новые дома — высокие, большие, белые, закрывшие своими одинаковыми параллелепипедами и простор, и свет солнца на закате, стершими память о прежней улице, названной так по Андроникову монастырю.

Монастырь остается у нас за спиной.

Через минуту откуда ни возьмись набежало темное облако. Редкий теплый крупный дождь. Ветер. Мы остановились под тополем. Несказанные минуты, которые я вспоминаю вот уже больше тридцати лет.

Что это вдруг случилось со мной? Я словно только что родился, я стал зорче, я вижу каждый камень блестящей влажной улицы, слышу звук каждой падающей капли. На небе еще остался закатный свет, и только над головой появилась туча, источающая звонкий ливень. Все это я замечаю. И до восторга, до радости отдается во мне каждый звук. Причудливо смешались последние краски заката с огнями города. Сначала налетел один шквал, потом второй, и вот еще сошлись сразу три шквала в одном порыве. Мимолетная гроза, вспышки молний…

Не узнавал я эту улицу, не узнавал себя. Невыразимая тайна этого вечера озадачивала меня, я молчал, прислушиваясь к звукам, и чудилось иное: не дождь и не ветер, а голоса. Они звучали во мне самом. И музыка. Пленительная мелодия, ни на что не похожая, музыка без названия.

Жанна дернула меня за рукав куртки. Еще раз и еще. Все вокруг было другим. А дома стали ниже. Да и деревья тоже…

Нам по девятнадцать лет…

Дождь утих. Прояснилось. Тонкий розоватый оттенок неба растворялся, уступая место глубокой синеве. Зажигались звезды над нашими головами. И я впервые следил за ними.

— Пойдем!

Голос Жанны.

Куда мы направлялись? В парк. В парк, где зимой мы катались на коньках, а летом иногда смотрели, как танцуют недосягаемо рослые русоволосые принцессы на круглой дощатой площадке с деревянным навесом на сказочно прочных дубовых столбах, поддерживавших заодно и небо над оркестром. Но теперь, с этого лета, мы сами брали билеты на танцверанду, с пятью знаменитыми ступеньками, разделявшими в детстве в моем представлении небо и землю (это когда я приезжал с родителями в Москву еще школьником).

Пока мы шли по изменившейся улице под рядами шумевших тополей, я все пытался угадать смысл происшедшего. Что это за вихри, умчавшиеся вверх? Что означали тончайшие оттенки света, блики вокруг меня?

А на знакомой веранде я был застенчив, как всегда, мне трудно было танцевать, мне нужно было преодолевать сопротивление невидимых пружин и к тому же управлять ими, иначе неведомые силы заставили бы волноваться так, что даже лицо мое искажалось до неузнаваемости. Стесняясь не только людей, но и себя, я в тот год и раньше все твердил какие-то правила и запреты, пытаясь следовать книгам.

Почти сбитый с толку теми невероятными трудностями, которые возникали при каждом, пусть беглом разговоре, когда меня коробила откровенность, легкость, несерьезность — так казалось тогда — я впадал в отчаяние и замыкался. Еще немного, и мне заново пришлось бы начать учиться ходить или смеяться. Как счастливы были сверстники, не читавшие книг тех лет, не выдумывавшие мир, а видевшие его прямо, без оптических приборов, без этикеток, без советов и запретов, сковывавших меня. Но позже я порвал с этим, пришла самостоятельность, мне стало вольнее, дышалось легче. И всегда, где бы я ни был, я нет-нет да и вспоминал удивительный вечер.

Это было начало. Мир менялся. Еще быстрее менялся я.

* * *

Она спросила позднее:

— Что это было с тобой тогда, на Малой Андроньевской, помнишь?..

Конечно, я помнил. Но не мог ответить. Подыскивал слова — и не мог подобрать нужные. Что было там, на пути к Таганскому парку?

— Я испугалась за тебя, думала, тебе плохо! Ты потерял дар речи и упал бы, если я тебя не поддержала бы. Ты был какой-то ненормальный тогда, и даже на площадке от тебя шарахались, как от прокаженного. Помнишь?