Отчаяние, стр. 24

Как мнe забыть утро девятого марта? Само по себe оно было блeдное, холодное, ночью выпало немного снeга, и швейцары подметали тротуары, вдоль которых тянулся невысокий снeговой хребет, а асфальт был уже чистый и черный, только слегка лоснился. Лида мирно спала. Все было тихо. Я приступил к одeванию. Одeлся я так: двe рубашки, одна на другую, — причем верхняя, уже ношеная, была для него. Кальсон — тоже двe пары, и опять же верхняя предназначалась ему. Засим я сдeлал небольшой пакет, в который вошли маникюрный прибор и все что нужно для бритья. Этот пакетик я сразу же, боясь его забыть, сунул в карман пальто, висeвшего в прихожей. Далeе я надeл двe пары носков (верхняя с дыркой), черные башмаки, мышиные гетры, — и в таком видe т. е. уже изящно обутый, но еще без панталон, нeкоторое время стоял посреди комнаты, вспоминая, все ли так дeлаю, как было рeшено. Вспомнив, что нужна лишняя пара подвязок, я разыскал старую и присоединил ее к пакетику, для чего пришлось опять выходить в переднюю. Наконец выбрал любимый сиреневый галстук и плотный темно-сeрый костюм, который обычно носил послeднее время. Разложил по карманам слeдующие вещи: бумажник (около полутора тысяч марок), паспорт, кое-какие незначительные бумажки с адресами, счетами… Спохватился: паспорт было вeдь рeшено не брать, — очень тонкий маневр: незначительные бумажки как-то художественнeе устанавливали личность. Еще взял я: ключи, портсигар, зажигалку. Теперь я был одeт, я хлопал себя по карманам, я отдувался, мнe было жарко в двойной оболочкe бeлья. Оставалось сдeлать самое главное, — это была цeлая церемония: медленное выдвигание ящика, гдe он покоился, тщательный осмотр, далеко впрочем не первый. Он был отлично смазан, он был туго набит… Мнe его подарил в двадцатом году в Ревелe незнакомый офицер, — вeрнeе, просто оставил его у меня, а сам исчез. Я не знаю, что сталось потом с этим любезным поручиком.

Между тeм Лида проснулась, запахнулась в земляничный халат, мы сeли в столовой, Эльза принесла кофе. Когда Эльза ушла:

«Ну-с, — сказал я, — день настал, сейчас поeду».

Маленькое отступление литературного свойства. Ритм этот — нерусский, но он хорошо передает мое эпическое спокойствие и торжественный драматизм положения.

«Герман, пожалуйста, останься, никуда не eзди», — тихо проговорила Лида и, кажется, сложила ладони.

«Ты, надeюсь, все запомнила», — продолжал я невозмутимо.

«Герман, — повторила она, — не eзди никуда. Пускай он дeлает все, что хочет, — это его судьба, ты не вмeшивайся…»

«Я рад, что ты все запомнила, — сказал я с улыбкой, — ты у меня молодец. Вот, съeм еще булочку и двинусь».

Она расплакалась. Потом высморкалась, громко трубя, хотeла что-то сказать, но опять принялась плакать. Зрeлище было довольно любопытное: я — хладнокровно мажущий маслом рогульку, Лида — сидящая против меня и вся прыгающая от плача. Я сказал с полным ртом: «По крайней мeрe, ты сможешь во всеуслышание — (— пожевал, проглотил, — ) — вспомнить, что у тебя было дурное предчувствие, хотя уeзжал я довольно часто и не говорил куда. А враги, сударыня, у него были? Не знаю, господин слeдователь».

«Но что же дальше будет?» — тихонько простонала Лида, медленно разводя руками.

«Ну, довольно, моя милая, — сказал я другим тоном. — Поплакала, и будет. И не вздумай сегодня ревeть при Эльзe».

Она утрамбовала платком глаза, грустно хрюкнула и опять развела руками, но уже молча и без слез.

«Все запомнила?» — в послeдний раз спросил я, пристально смотря на нее.

«Да, Герман. Все. Но я так боюсь…»

Я встал, она встала тоже. Я сказал:

«До свидания, будь здорова, мнe пора к пациенту».

«Герман, послушай, ты же не собираешься присутствовать?»

Я даже не понял.

«То есть как: присутствовать?»

«Ах, ты знаешь, что я хочу сказать. Когда… Ну, одним словом, когда… с этой веревочкой…»

«Вот дура, — сказал я. — А как же иначе? Кто потом все приберет? Да и нечего тебe так много думать, пойди в кинематограф сегодня. До свидания, дура».

Мы никогда не цeловались, — я не терплю слякоти лобзаний. Говорят, японцы тоже — даже в минуты страсти — никогда не цeлуют своих женщин, — просто им чуждо и непонятно, и может быть даже немного противно это прикосновение голыми губами к эпителию ближнего. Но теперь меня вдруг потянуло жену поцeловать, она же была к этому неготова: как-то так вышло, что я всего лишь скользнул по ее волосам и уже не повторил попытки, а, щелкнув почему-то каблуками, только тряхнул ее вялую руку и вышел в переднюю. Там я быстро одeлся, схватил перчатки, провeрил, взят ли сверток, и уже идя к двери услышал, как из столовой она меня зовет плаксивым и тихим голосом, но я не обратил на это внимания, мнe хотeлось поскорeе выбраться из дому.

Я направился во двор, гдe находился большой, полный автомобилей гараж. Меня привeтствовали улыбками. Я сeл, пустил мотор в ход. Асфальтовая поверхность двора была немного выше поверхности улицы, так что при въeздe в узкий наклонный туннель, соединявший двор с улицей, автомобиль мой, сдержанный тормозами, легко и беззвучно нырнул.

ГЛАВА IX

Сказать по правдe — испытываю нeкоторую усталость. Я пишу чуть ли не от зари до зари, по главe в сутки, а то и больше. Великая, могучая вещь — искусство. Вeдь мнe, в моем положении, слeдовало бы дeйствовать, волноваться, петлить… Прямой опасности нeт, конечно, — и я полагаю, что такой опасности никогда не будет, — но все-таки странно — сиднем сидeть и писать, писать, писать, или же подолгу думать, думать, думать, — что в общем то же самое. И чeм дальше я пишу, тeм яснeе становится, что я этого так не оставлю, договорюсь до главного, — и уже непремeнно, непремeнно опубликую мой труд, несмотря на риск, — а впрочем и риска то особенного нeт: как только рукопись отошлю, — смоюсь; мир достаточно велик, чтобы мог спрятаться в нем скромный, бородатый мужчина.

Рeшение труд мой вручить тому густо психологическому беллетристу, о котором я как будто уже упоминал, даже, кажется, обращал к нему мой рассказ (давно бросил написанное перечитывать, — некогда да и тошно…), было принято мною не сразу, — сначала я думал, не проще ли всего послать оный труд прямо какому-нибудь издателю, нeмецкому, французскому, американскому, — но вeдь написано-то по-русски, и не все переводимо, — а я, признаться, дорожу своей литературной колоратурой и увeрен, что пропади иной выгиб, иной оттeнок — все пойдет насмарку. Еще я думал послать его в СССР, — но у меня нeт необходимых адресов, — да и не знаю, как это дeлается, пропустят ли манускрипт через границу, — вeдь я по привычкe пользуюсь старой орфографией, — переписывать же нeт сил… Что переписывать! Не знаю, допишу ли вообще, выдержу ли напряжение, не умру ли от кровоизлияния в мозгу…

Рeшив наконец дать рукопись мою человeку, который должен ею прельститься и приложить всe старания, чтобы она увидeла свeт, я вполнe отдаю себe отчет в том, что мой избранник (ты, мой первый читатель), — беллетрист бeженский, книги которого в СССР появляться никак не могут. Но для этой книги сдeлают, быть может, исключение, — в концe концов, не ты ее писал. О, как я лелeю надежду, что несмотря на твою эмигрантскую подпись (прозрачная подложность которой ни для кого не останется загадкой), книга моя найдет сбыт в СССР! Далеко не являясь врагом совeтского строя, я должно быть невольно выразил в ней иные мысли, которые вполнe соотвeтствуют диалектическим требованиям текущего момента. Мнe даже представляется иногда, что основная моя тема, сходство двух людей, есть нeкое иносказание. Это разительное физическое подобие вeроятно казалось мнe (подсознательно!) залогом того идеального подобия, которое соединит людей в будущем бесклассовом обществe, — и стремясь частный случай использовать, — я, еще социально не прозрeвший, смутно выполнял все же нeкоторую социальную функцию. И опять же: неполная удача моя в смыслe реализации этого сходства объяснима чисто социально-экономическими причинами, а именно тeм, что мы с Феликсом принадлежали к разным, рeзко отграниченным классам, слияние которых не под силу одиночкe, да еще нынe, в период бескомпромиссного обострения борьбы. Правда, мать моя была из простых, а дeд с отцовской стороны в молодости пас гусей, — так что мнe самому-то очень даже понятно, откуда в человeкe моего склада и обихода имeется это глубокое, хотя еще не вполнe выявленное устремление к подлинному сознанию. Мнe грезится новый мир, гдe всe люди будут друг на друга похожи, как Герман и Феликс, — мир Геликсов и Ферманов, — мир, гдe рабочего, павшего у станка, замeнит тотчас, с невозмутимой социальной улыбкой, его совершенный двойник. Посему думаю, что совeтской молодежи будет небесполезно прочитать эту книгу и прослeдить в ней, под руководством опытного марксиста, рудиментарное движение заложенной в ней социальной мысли. Другие же народы пущай переводят ее на свои языки, — американцы утолят, читая ее, свою жажду кровавых сенсаций, французам привидятся миражи Содома в пристрастии моем к бродягe, нeмцы насладятся причудами полуславянской души. Побольше, побольше читайте ее, господа! Я всецeло это привeтствую.