Лира Орфея, стр. 78

— Я помню, тот забавный тип Эйлвин Росс именно это сказал, когда Комиссия по искусству при антигитлеровской коалиции рассматривала обе картины. Росс был отнюдь не дурак, хотя и кончил жизнь по-дурацки.

Это сказал Аддисон Трешер. «Именно за ним я должен наблюдать, его должен убедить», — подумал Даркур. Князь и княгиня Амалия знали много всего о картинах и очень много — о бизнесе, но этот человек знает мир искусства, и его «да» или «нет» будет решающим. До этого дня он даже словом не обмолвился, что видел картину «Брак в Кане» еще в Европе. «Даркур, будь предельно осторожен».

— Вы хорошо знали Фрэнсиса Корниша? — спросил он.

— Неплохо. То есть я познакомился с ним в Гааге, когда он вынес то поразительное заключение о неподлинности Ван Эйка. Он из тех, кто не раскрывает своих карт до последнего. Но мне выпало несколько случаев поболтать с ним позже, в Мюнхене, когда там заседала Комиссия по искусству. Тогда он открыл мне кое-что, и это откровение согласуется с вашим неожиданным истолкованием картины, которой мы все любовались столько лет. Вы знаете, как он учился рисовать?

— Я видел прекрасные копии старых мастеров, которые он делал в Оксфорде, — ответил Даркур. Он решил этим ограничиться.

— Да, но до того? Его рассказ был самой поразительной исповедью, какую я когда-либо слышал от художника. Мальчиком он многому научился по книге некоего Гарри Фернисса, карикатуриста и иллюстратора девятнадцатого века. Корниш рассказал мне, что рисовал трупы в похоронном бюро. Бальзамировщиком был конюх его деда. Фернисс потрясающе умел пародировать чужой стиль: однажды он организовал гигантскую выставку-мистификацию своих пародий на всех великих художников поздней викторианской эпохи. Разумеется, художники его возненавидели, но хотел бы я знать, где эти картины сейчас… Конечно, умение рисовать лежит в основе всех великих картин — но вообразите ребенка, который научился так рисовать по книге! Эксцентричный гений. Впрочем, все гении эксцентричны.

— Вы действительно думаете, что нашу картину нарисовал le beau tenebreux? — спросила княгиня.

— Фотографии, которые нам показывал профессор Даркур, исключают любую другую возможность.

— Это значит, что жемчужина нашей коллекции уничтожена. Стерта в пыль, — сказал князь Макс.

— Возможно, — согласился Трешер.

— Почему «возможно»? Разве нам не доказали, что это фальшивка?

— Умоляю, только не фальшивка, — сказал Даркур. — Именно это я очень хочу доказать. Картина создавалась не с целью обмана. У нас нет ни клочка доказательств, что Фрэнсис Корниш когда-либо пытался ее продать, выставить или получить от нее какую бы то ни было выгоду. Это глубоко личное произведение, в котором он запечатлел и сбалансировал самые важные элементы своей жизни, и сделал это единственным способом, каким умел, — кистью. Упорядочил то, что хотел рассмотреть, в форме и стиле, наиболее близких ему. Это не значит подделывать.

— Попробуйте объяснить это знатокам искусства, — сказал князь.

— Именно это я намерен сделать в своей биографии Фрэнсиса. И сделаю, простите за нескромность. Не для того, чтобы развенчать фальшивку или опорочить вашу картину, но чтобы показать, каким необычайным человеком был Фрэнсис Корниш.

— Да, дорогой профессор, но невозможно сделать одно без другого. Мы понесем ущерб. Мы будем выглядеть идиотами — или сообщниками в обмане. Вспомните о статье Эйлвина Росса в «Аполло», обо всех исторических параллелях шестнадцатого века. Эта картина хорошо известна в мире искусства. Вы проделали гениальную детективную работу. Люди решат, что мы молчали ради спасения картины — или что мы пали жертвой шутки Фрэнсиса Корниша. Шутки в духе Гарри Фернисса, как только что объяснил нам Аддисон.

— Кстати сказать, теперь я вижу, что толстый художник, рисующий на табличке из слоновой кости, — вылитый Гарри Фернисс, — заметил Трешер.

— Да, юмора Фрэнсису было не занимать. Он обожал шутки, особенно мрачные и не всем понятные, — ответил Даркур. — Но это опять аргумент в мою пользу. Если бы Фрэнсис задумал обман, неужели он поместил бы на картину портрет такого известного художника, причем изобразив его именно как художника за работой? Я повторяю: эта картина была предназначена исключительно для ее автора. Это исповедь, глубоко личная исповедь.

— Аддисон, как вы думаете, сколько стоила бы эта картина, если бы мы не знали то, что рассказал сегодня профессор Даркур?

— На это могут ответить только в «Кристи» или «Сотбис». Они знают, что можно выручить за такую картину. Наверняка — много миллионов.

— Несколько лет назад мы были готовы продать ее Канадской национальной галерее за три миллиона, — сказал князь Макс. — Нам нужен был капитал на расширение дела Амалии. Директором галереи тогда был Эйлвин Росс, но в последний момент ему не удалось найти деньги на покупку, а вскоре после этого он умер.

— Три миллиона — это почти даром, — сказал Трешер.

— Мы подпали под чары Росса, — объяснила княгиня. — Он был такой красавец. Мы предложили ему несколько картин за одну цену. Эта была самая дешевая. Но в конце концов они все ушли к другим покупателям. Эту мы решили оставить. Она нам очень нравится.

— А ведь у вас столько других картин, — не очень дружелюбно сказал Трешер. — Но три миллиона — это практически даром. Если бы не то, о чем нам рассказали сегодня вечером, сейчас вы могли бы получить втрое, вчетверо больше.

Момент настал.

— А вы согласились бы продать картину теперь, за сходную цену? — спросил Даркур.

— Продать ее как изысканную фальшивку?

— Продать ее как величайший шедевр Алхимического Мастера, чья личность теперь установлена, — то есть покойного Фрэнсиса Корниша. Позвольте, я открою вам свой замысел.

И Даркур открыл им свой замысел — так убедительно, как только мог.

— Конечно, это зависит от множества факторов, — так он закончил свою речь.

Князь, княгиня и Трешер глубоко задумались.

— Да, очень подозрительный план, — сказал Трешер. — Но идея чертовски хорошая. По-моему, за сорок лет в мире искусства я лучшей и не слышал.

— Торопиться некуда, — сказал Даркур. — Вы позволяете мне действовать в этом направлении?

На том и порешили, и Даркур улетел обратно в Канаду.

8

— Я считаю, что одно из имен должно быть Артур. В конце концов, так звали моего отца, так зовут меня, и это хорошее имя. Оно всем знакомо, в нем нет никаких странностей, его легко произносить. С ним связаны разные хорошие вещи, в том числе наша опера.

— Я совершенно согласен, — сказал Холлиер. — Как крестный отец, я вправе выбирать имя, и я голосую за Артура.

— А Клементом ты его не хочешь назвать? — спросил Артур.

— Мне это имя не очень нравится.

— Ну, слава богу — одно имя выбрали. Нилла, ты — крестная мать. Какое имя ты предлагаешь?

— Мне нравится Хакон, потому что это имя моего отца и в Норвегии оно овеяно славой. Но канадского ребенка оно может стеснять. То же касается Олафа — это другое мое любимое имя. Как насчет Николааса? Даже не обязательно писать его через два «а», если он не захочет. Это хорошее имя; это имя святого, а я считаю, что у каждого ребенка должно быть имя святого, даже если оно не используется.

— Превосходно! И весьма разумно. Значит, Николаас, и я прослежу, чтобы он писал его с двумя «а», в память о тебе.

— О, я ему и так не дам о себе забыть. Я всерьез отношусь к обязанностям крестной матери.

— Ну хорошо. Герант?

Так, подумал Даркур. Это опасный момент. Выражаясь театрально, здесь кроется тайная язва. Герант пылает типично валлийской страстью к именам и генеалогии и все время пытается намекнуть, что это он настоящий отец ребенка. Артуру придется пустить в ход все свое искусство главы собрания.

— Конечно, я первым делом подумал про свое имя, — начал Пауэлл. — Это прекрасное, поэтическое, благозвучное имя, и я ношу его с наслаждением. Но Сим-бах горячо возражал. Конечно, я хотел бы дать мальчику валлийское имя, но вы все время ноете, что валлийские имена трудно произносить. Кому трудно? Мне — нет. Видите ли, для меня имя имеет огромную важность; оно окрашивает все самовосприятие ребенка и дает ему роль, которую он может играть. Кадвал, например: это имя означает «великий вождь»…