Сладострастие бытия (сборник), стр. 11

– Прошу прощения, – сказал, вставая, Мишель Санлис.

Сделав знак своему фотографу, он с профессиональной самоуверенностью подошел к Санциани и спросил, не согласна ли она дать ему интервью.

– Я много слышал о вас. Вы были очень известны, – добавил он.

Она пристально посмотрела на него, потом произнесла:

– Красивое лицо.

– Вы, кажется, знали Вильгельма Второго, Габриеле Д’Аннунцио… Не могли бы вы поделиться со мной некоторыми вашими воспоминаниями?

Она ответила с достоинством, встречаться с которым ему приходилось не столь уж часто:

– Моя жизнь, месье, принадлежит только мне. И я рассказываю о ней лишь самой себе.

– А вы не подумывали написать мемуары? – продолжал настаивать молодой человек. – Уверен, что это очень бы заинтересовало мою газету. Все, что вы видели…

– Интерес представляет не то, что я видела, месье, а то, чем я была. Моя жизнь – это не жизнь простой зрительницы.

– Конечно, мадам. Но в конце концов, столько знаменитых людей… Не могли бы вы рассказать мне хотя бы о тех, кто уже умер?

На бледном лице графини появилось выражение высокомерной снисходительности, а огромные черные глаза засверкали еще ярче.

– Никто не умер, – произнесла она, – и времени не существует. Но это известно одной лишь мне. Это моя тайна. Вам этого не понять, вы живете в мире иллюзий, это свойственно вашему возрасту. Ну что же, если хотите увидеться со мной, приходите ко мне завтра в отель «Гамильтон-хаус».

– А где это? – осведомился журналист.

– Последний дом на Пикадилли, на углу Гайд-парка… Если он завтра будет еще стоять. После этих ужасных бомбардировок!..

Она, казалось, не обратила внимания на выражение изумления, появившееся на лице молодого человека.

– Война застала меня здесь, – снова заговорила она, – и я здесь осталась. А вот война четырнадцатого года меня увлекала. Тогда я совершила великие деяния. Вот уж о чем будет интересно рассказать! Но эта война мне неинтересна. Я ко всему этому испытываю…

И в этом «ко всему этому», а также в рассеянном взгляде, которым она обвела зал, отразились и сожженные дотла города, и усеянные бесплодным железом поля, и переправляющиеся за моря народы, и превращенные в тряпку флаги на фронтонах зданий, и реки, прибивающие к опорам мостов горы трупов, и разрываемое железными смерчами небо, и ревущие по ночам сирены, выражающие страх человеческий…

– Ко всему этому я испытываю, – повторила она после непродолжительного молчания, – какое-то трагическое равнодушие. Говорить такое ужасно, я знаю: ведь столько людей было убито и замучено!.. Это ужасно, когда не можешь уже страдать за страдания других. А так хотелось бы. Но нет никакой возможности. Вот это и называется одиночеством.

Марио Гарани, спешно закончив есть, прошел мимо их столика.

– Это командир авиационного полка, – сказала она, указав на него подбородком, когда он был уже на пороге двери. – У него, бедняги, обгорело лицо во время битвы за Лондон в сороковом году. Я знаю его, он живет в моем отеле… Вообще-то, – снова заговорила она, немного помолчав, – я не так уж сильно удивлена тем, что мир дрожит, поскольку я уже стала старой и от меня ушла любовь. А когда уходит любовь, она сразу покидает весь мир. Божество покинуло лишь меня одну.

Она взяла свои перчатки, свою сумку.

– Я ведь дала вам мой адрес? Отель «Ди Спанья», – сказала она, – отсюда первая улица направо.

И она иронически улыбнулась.

– Красивое лицо, – вновь произнесла она, вставая, не подумав даже попросить, чтобы ей принесли счет.

Официант, который ее обслуживал, поглядел на Нино; тот отрицательно покачал головой и проследил взглядом за тем, как Санциани вышла из ресторана.

– Помнится, одну из ее борзых звали Фальстаф, – сказал он Огерану. – Собака была выше стола. Я сам приносил ей паштет…

Мишель Санлис снова сел рядом с Викариа.

– Или она совсем сошла с ума, – сказал он, – или издевалась надо мной. Я этого не могу понять, и это приводит меня в отчаяние.

А пока мужчины продолжали говорить о ней, Санциани вернулась к себе в отель.

– Альдо, я завтра уезжаю в Лондон, – сказала она, проходя мимо портье. – Извольте взять мне билет.

Ей никто не ответил. Она уже таким образом уезжала три дня назад в Париж.

– А вы заметили, – сказал гнусного вида посыльный, когда Санциани уехала в лифте, – вы заметили, что она начинает куда-то уезжать после того, как не платит пару недель? Я в это не верю. Это она выдумывает, чтобы не платить.

Глава VII

Вечером Кармела застала Санциани сидящей, как всегда, у балконной двери, без зеркала, но в шляпе и в перчатках – короче, в том же виде, в каком та вернулась из ресторана. На традиционное приветствие горничной она не ответила. Ее неподвижность впечатляла. Кармела подумала, что графиня заболела, и спросила у нее, не желает ли она раздеться.

– Да, я пробыла в Венеции меньше, чем рассчитывала, – сказала на это Санциани. – Я ни для кого не хочу быть обузой. Если мое присутствие не нравится, то я не желаю, чтобы кто-либо считал себя обязанным подавать мне милостыню. Ты знаешь, что сказала Лидия? Я услышала это потому, что она не знала о том, что я находилась в соседней комнате. Так вот, она сказала: «Эта бедная Лукреция стала надоедливой. И потом, она становится совершенно невменяемой; она живет только благодаря милосердию общества, а сама вдруг дарит перстни гондольерам». И тогда я вошла в салон и сказала ей: «Лидия, каждый берет от жизни то, что может. У меня больше нет денег на то, чтобы оплачивать услуги подобного маленького двадцатитрехлетнего педераста, за которого ты недавно вышла замуж. А я на десять лет моложе тебя». И потом я пошла укладывать чемоданы.

– Синьора графиня, вы действительно не желаете раздеться? – снова спросила Кармела.

Графиня вдруг схватила ее за руки.

– Жанна, Жанна, это ужасно! – воскликнула она. – Этот гондольер всем обо всем разболтал. Правда, я это сделала. Мне нужен был мужчина, еще один раз. Ты сможешь меня понять, ты моя единственная подруга! В полночь я спустилась к заводи Святого Моисея, где всегда дежурят десяток мужчин, которые идут к вам навстречу и шепчут: «Гондолу, гондолу», словно предлагают вам что-то непристойное. Но я-то знала, что в этот раз мне и нужно было что-то непристойное. Я осмотрела их всех – они напоминали мне банду разбойников. Среди них оказался один старик, который меня узнал: «Гондолу, синьора графиня? Окажите мне честь». И тут они все заговорили: «Синьора графиня, ночь так прекрасна, не желаете ли совершить прогулку?» Я выбрала одного здоровяка с курчавыми волосами. Остальные стали толкать друг друга локтями в бок. Но мне до этого не было никакого дела. У него были широкие скулы и мелкие короткие зубы, блестевшие, когда он зажигал сигнальный огонь своей гондолы.

Она отпустила ладони Кармелы. Но та продолжала стоять неподвижно. Она слышала, что не следовало будить сомнамбул, поскольку те могли от этого умереть.

– Я обернулась, чтобы посмотреть, как он гребет, стоя на самом конце гондолы, широко расставив длинные ноги, выделяясь черным силуэтом на фоне ночной темноты. Время от времени на него падал золотой луч света. – Как тебя зовут?.. – Джованни. Хотите, я спою, синьора графиня? – Я хочу, чтобы ты помолчал. Я хочу видеть, как под матерчатым поясом напрягаются твои мышцы, когда ты налегаешь на весло. Отвези меня в Большой канал и остановись у «Ка Леони».

Она больше не обращалась к этой таинственной Жанне, которой начала все это рассказывать. Положив руку на спинку кресла, она плыла в потоке своих воспоминаний, убаюкиваемая плавными движениями гондолы.

– Я помню праздники, которые вы устраивали в этом доме, синьора графиня. Я приходил поглядеть на них, когда был ребенком. Теперь грустно видеть, что этот дом постоянно заперт… – Вот, вот, он уже больше не незнакомец, он разговаривает, он знает меня. А мне хотелось мужчину без лица, вынырнувшего из ночи. Зачем я спрашивала, как его зовут?.. – Джованни, а когда ты смотрел на мои праздники, ты не мечтал заняться со мной любовью? Ты и представить себе не мог, что подобное может с тобой случиться… Я дам тебе тысячу лир. Да, я знаю, это для тебя много. Но уж коли я плачу, это всегда много. Иди ляг рядом. Не бойся…