Львиная стража, стр. 5

Когда открылось метро – в пять или шесть утра, у меня не было часов, поэтому определить время я не мог, – я спустился на «Набережную», так как надеялся, что там будет теплее. Забавно, правда: если бы я спустился на платформу Северной линии, меня, вероятно, здесь бы сейчас не было, я был бы мертв. Я же выбрал Кольцевую, потому что на ней поезда ходят по кругу, и можно сидеть в вагоне целый день, а он будет катать и катать тебя, и все за билет в шестьдесят пенсов, другой я вытрясти из автомата не смог. В тот момент я не думал о том, чтобы убить себя, хотя у меня были другие идеи. Я думал, что, проехав через «Кенсингтон-Хай-стрит», и «Пэддинтон», и «Фаррингдон», и «Ливерпуль-стрит», и «Темпл», и снова через «Кенсингтон-Хай-стрит» [8] пару раз, я согреюсь и смогу что-то предпринять. Например, украсть что-нибудь у кого-нибудь так, чтобы меня арестовали, и тогда у меня будет койка в тюремной камере на следующую ночь.

Но будет ли? Может, на одну ночь. Меня приволокут в суд и дадут условное освобождение или отсрочку наказания – и отправят назад, к Маме и Папе. В наши дни единственно верный способ попасть в тюрьму, да и то не наверняка, – это убить кого-нибудь. К тому моменту я уже стоял на платформе, и народу вокруг было немного. Час был ранний.

Приехал поезд, но я в него не сел. Семь или восемь человек сели, а я остался один. Толкнуть кого-нибудь под следующий поезд – как насчет этого? Я сидел на скамье под одним из тех расписаний, на которых указывается время прибытия первого и последнего поезда, потом встал и подошел к краю платформы. Я встал на расстоянии трех дюймов от края и в нескольких футах от зева тоннеля.

Кто-то вышел на платформу. Я обернулся, чтобы посмотреть, кто это. Мужчина на несколько лет старше меня, темноволосый, худой, с вытянутым лицом, лицом хищника, и черными голодными глазами. Неужели я действительно тогда все это увидел? Не знаю. На нем были джинсы и джинсовая куртка, подбитая грязной овчиной. Я был бы рад сказать, что с первого мгновения понял, какую роль он сыграет в моей жизни, что сразу увидел в нем своего лучшего друга, но это было бы неправдой. Я не ощутил ничего, только подумал, что этот человек будет свидетелем.

Дело в том, что мое отношение поменялось. Край платформы манил меня, темный зев тоннеля затягивал меня, свет, который переключился на зеленый, вызывал во мне трепет. Я все еще не слышал ни звука и не ощущал движения воздуха, но знал, что поезд будет здесь – через сколько? Через тридцать секунд? Я передвинул стопы еще ближе к краю. Я представлял, как весть дойдет до Мамы и Папы, и это доставляло мне что-то вроде причудливого удовольствия. А вот о том, что весть дойдет до Тилли, мне думать не хотелось. Мыски моих кроссовок уже сдвинулись за край.

Я слегка наклонился вперед. Свесил голову. Опустил рюкзак на платформу. Я думал: «Я не могу никого убить, но я могу убить себя». Только дальше этого, заметьте, я думать не стал. Я не достиг той точки, когда мог сказать: «Я это сделаю, я убью себя, вот так, прощай, белый свет». Мама часто плакала и повторяла, что я всегда отличался непостоянством, а Папа заявлял, что у меня «кишка тонка».

Сандор говорит, что я собирался совершить самоубийство. Я не спорю с ним. Все равно он лучше знает, он все знает лучше меня, тут нет сомнений, он же образованный. Я стал значительно лучше, чем был раньше, за то время, что мы вместе, потому что он многому научил меня, но тогда я был абсолютным невеждой и в половине случаев не понимал, что делаю. Так что Сандор, наверное, прав, когда говорит, что я собирался броситься под поезд. Не знаю. Как бы то ни было, воспоминания о том моменте скрыты своего рода дымкой. Я не знаю, о чем думал или что собирался сделать; помню только то, что мои ступни наполовину выдвинулись за край платформы и мое тело клонилось вперед.

Прошла вечность, прежде чем появился поезд. Я почувствовал, как подгоняемый им ветер шевелит мои волосы. Я услышал глухие раскаты в тоннеле. Я не видел свет, потому что не смотрел. Мою голову заполнил приближающийся гул, так что, думаю, там не было никаких мыслей, их прогнал летящий поезд. И тут я ощутил шеей жаркое дыхание, почувствовал у себя на талии теплые ладони, даже не теплые, а обжигающе горячие. Они были твердыми, как подошва утюга, и они ухватили меня за талию и оттащили от края, и я упал, и мы откатились к стене, когда поезд вырвался из тоннеля.

Один или два человека сошли с поезда. Наверное, они подумали, что мы пьяные. Мы встали, я подобрал свой рюкзак, и мы сели на скамейку. Мы смотрели друг на друга без улыбок, просто смотрели не отрываясь, и глаза наши были огромными. У меня в голове захлюпала маслянистая вода, а потом началась икота, и вода вытекла через штепсельное гнездо в мозгу. Вся до последней капли, и то место, где она была, осталось чистым.

– Ты кто? – сказал он. – Что ты тут делаешь, ну, если не считать, что ты хотел убить себя?

Я рассказал ему, кто я такой. Я рассказывал ему о себе глухим голосом и невнятно, глядя на свои руки. Когда я дошел до спанья на кушетке (в тот момент он не поправил меня и не назвал кушетку диваном) и до их слов о том, что все это временно, я заплакал.

Он сказал:

– Лучше будет, если ты пойдешь со мной. – А потом, когда пришел следующий поезд и мы сели в него: – Я спас тебе жизнь, так что теперь твоя жизнь принадлежит мне.

– Ладно, – сказал я.

Глава 3

На самом деле Тилли мне не сестра. Но когда я задумываюсь об этом, выходит, что «моих» у меня нет. Мама мне не мама, Папа не папа, а Сандор не друг. Где-то у меня есть родители, которые по-настоящему мои, то есть они дали мне свою кровь, свои гены и все такое прочее, я получился после их секса, и я знаю их имена, в этом нет никакого секрета. Но если бы они встретили меня на улице, они не узнали бы меня, да и я их – тоже. Я попал в приют, когда мне было четыре, а потом, когда мне было семь, меня передали на воспитание Маме и Папе. Тогда у них уже была Тилли, ее взяли на воспитание за год до меня в возрасте одиннадцати лет.

Все это выглядит очень сентиментально, как в одном из тех голливудских фильмов тридцатых годов, где снимались дети-кинозвезды, но и в действительности случается, что приемные дети, оказавшиеся в одной семье, проникаются друг к другу глубокой любовью просто потому, что им больше некого любить. Мама никогда не дотрагивалась до нас, не целовала – об этом не могло быть и речи. Не говорила нам ласковых слов, не называла нас «солнышко», не хвалила нас, не рассказывала нам, как это положено делать приемным родителям, что выбрала нас специально и взяла к себе потому, что захотела именно нас. Не могу сказать, что она никогда не обращалась к нам по именам – обращалась, но очень-очень редко, наверное, когда была вынуждена звать нас и не было другого способа сделать это. Она была проворной, чопорной и исполнительной. Мы оказались в ее доме, потому что в этом был ее долг.

Папа ходил на работу, возвращался домой и смотрел телевизор, заходил в букмекерскую контору и ездил на рыбалку, ложился спать, и вставал, и шел на работу. Иногда он довольно скверно подшучивал над нами – например, подкладывал в кровать дохлую лягушку или подменял вареное яйцо сырым. Апрельский День дурака превращался в кошмар. Но он никогда не прикасался к нам – ни в хорошем, ни в плохом смысле. Он никогда не усаживал Тилли к себе на колени. Только один раз почти усадил. Он читал что-то, а она заглядывала ему через плечо и слегка оперлась на него, и он поднял руку и перетащил ее к себе на колени. Тогда ей было лет двенадцать. Мама тут же схватила Тилли за руку и отвела в сторону, а потом что-то возмущенно зашептала Папе на ухо – я не расслышал. Это было еще до того, как со всех углов стали говорить о совращении малолетних, но Мама, думаю, именно это имела в виду.

Я помню родную мать. Она, разумеется, не была замужем за моим отцом. Я помню разных мужчин, и один из них, возможно, был им – не тот ли, который много курил и иногда разговаривал со мной? Думаю, мать никогда не била меня и вообще ничего плохого мне не делала, однако она запирала меня в нашей комнате на целый день, а сама уходила на работу, и в конечном итоге меня забрали у нее. Меня назвали Джозефом, потому что она была ирландкой и католичкой. Тилли – это сокращенно от Матильда. Это было типично для Мамы и Папы – то, что они отказались называть ее Тилли, когда она попала к ним, потому что это было необычное сокращение от Матильды, нетрадиционное, а нетрадиционно вести себя нельзя, нельзя вести себя так, чтобы привлекать к себе внимание. Так что они звали ее Мэтти. Естественно, они практически не обращались к ней по имени, но когда обращались, то называли Мэтти.

вернуться

8

Станции Северной линии лондонского метрополитена.