Футбольный театр, стр. 25

…Но у футбола здоровый, крепкий, спортивный организм. Он хорошо справился с болезнями и, проскочив эту полосу недугов, – кстати, не столь уже широкую, – продолжал набирать свою буйную силу.

Признаюсь, я воспринимал свою футбольную судьбу в эти времена без особого драматизма в душе. Хотя мои потери, особенно те, что связаны с разгоном «Стрекозы», были весьма велики. Может быть, больше, чем у многих моих товарищей. Я, скажем, в последние годы пребывания в «Трехгорке» осуществил свою давнюю мечту – перешел из нападения в полузащиту (вместо Федора Селина, который перебрался в «Динамо»). И получил в этом амплуа весьма высокое признание – особенно прессы, которая со свойственной ей вечной щедростью на эпитеты расточала комплименты в мой адрес.

Как видите, «Стрекоза» распалась в момент, когда мой спортивный авторитет изрядно подрос… Однако я не могу сказать, чтобы сильно оплакивал собственные потери. Дела мои, связанные с искусством, складывались много счастливее. И радость по этому поводу отчасти перекрывала горечь, вызванную спортивными неудачами.

Мы – «синеблузники»

Футбольный театр - i_008.jpg

Оглядываясь назад, вспоминая прошлое, я иногда переживаю мгновенное, но болезненное, пронизывающее чувство: мне приходит в голову мысль, что за всю довольно долгую жизнь не то что дома не построил – гвоздя не произвел. Всю жизнь играл. Играл на сцене, играл на футбольном поле… Но чувство это отступает, мало того, сменяется удовлетворением, гордостью, как только начинаю думать об этом более углубленно.

Я полагаю, что, не производя материальные блага, занимался все-таки созиданием самой ценной, самой тяжелопроизводимой, самой долговечной продукции. Я думаю, что прогресс в материальной сфере дается людям куда проще и легче, чем он же в духовной. Мало того, я думаю: духовные накопления приносят людям гораздо больше пользы, чем материальные. Они, духовные, намного быстрее и основательней приближают человечество к тому вожделенному совершенству, за которое оно бьется.

В двадцатые годы я носился с игры на игру и, по дороге встречая знакомых, успевал лишь обменяться такими словами:

– Здорово, Сушков! Откуда двигаешь?

– На стадионе был.

– Игра?

– Может, к нэпману заглянем? Тут, за углом, кабачок дешевый.

– Не могу. В театр спешу…

– Да плюнь ты на свой театр! Чего ты там не видел – все та же игра!

– Все та же игра, – смеюсь я.

Игра, конечно, да не та! Чего уж там общего?! И все-таки при этом внешнем разнобое, при всей несхожести этих двух сторон моей жизни меня не покидает ощущение какой-то неопределимой, не поддающейся формулировке взаимодополняемости. Я чувствовал, что и на сцене, и на поле работаю в одном ключе, творю в одном алгоритме. И там и тут исполняю роли. С той лишь разницей, что в театре – заведомо известную, выученную, а на стадионе – вестимую разве что одному богу.

Поразительный, парадоксальный дуализм сходства и полной несхожести. Спорт и театр далеки, как полюса, и, как полюса, подобны своей природой.

Я покинул на время большой футбол (это уж в середине тридцатых годов) как игрок по той причине, что РАБИС (профсоюз работников искусств) предложил мне тренировать футбольную команду, состоявшую в основном из актеров. Команда, конечно, не первоклассная, но ее включали в календарь первенства Москвы.

К тому же сам я играл в одной из лучших волейбольных команд Москвы, защищавшей честь все того же РАБИСа. Вместе со мной к сетке выходили Лев Свердлин, Николай Боголюбов, Иван Добролюбов… – актеры, имена которых говорят сами за себя.

Символично и то, что в театр, о котором уже не однажды обмолвился и о котором пойдет дальше речь, я попал по футбольному каналу своих связей, а не гитисовскому.

…Поистине все мои пути начинались в павильоне дяди Саши! Именно здесь мартовским утром 1924 года меня поджидал Миша Грановский – игрок четвертой команды СКЗ. Способный спортсмен, но очень занятый человек. У него уйма увлечений, и потому давняя мечта серьезно заняться футболом, утвердить себя в спорте откладывалась из сезона в сезон. Я знал, что профессиональная его жизнь протекает в искусстве, но чем именно занимался он там, поинтересоваться не успел. Встречались редко, и то лишь на минутку, хоть и состояли в одном клубе.

Сейчас Грановский, завидев меня в дверях, бросился навстречу.

– Жду тебя не дождусь. Дело к тебе.

– Что случилось?

– Понимаешь, мне нужен актер-универсал. Чтобы хорошо пел, танцевал, играл на инструменте, чтобы обязательно был спортсменом-полуакробатом. И непременно чтобы с отличной памятью – очень много текста.

– Считай, что Сушков тебе подходит. Теперь докажи, что ты подходишь Сушкову. Объясни, в чем дело.

– Про «Синюю блузу» слышал?

– Так, краем уха. Это которая газету со сцены читает? Так зачем для этого надо петь, плясать, играть на инструменте, быть спортсменом да еще с хорошей памятью? Я вовсе не для того в этом чертовом ГИТИСе чахну. Такой просветительной работой на благо ликбеза я мог заниматься уже после первого класса гимназии…

– Погоди ты с выводами. Сперва послушай… Я тебя, можно сказать, в историю приглашаю. Даю возможность поставить имя в список тех, кто строит новую культуру…

– Нам бы старую освоить…

– Так вот, Миша, голубчик ты мой, после революции просвещенным людям стало вдруг ясно, что искусство вышло на новый уровень – небывалый, каких не знала история… И знаешь какой?

– Какой?

– Нулевой! Понимаешь, Миша, ну-ле-вой! Мы стоим на точке отсчета… И вовсе не потому, что отрицаем старое искусство. Такое приходит в голову только болванам… Нет, старое искусство под нами, мы на нем стоим, мы за него держимся… Но ведь дело в том, что началась совершенно новая жизнь, наступило новое время. И у него должно быть свое искусство, которое отразит его, передаст суть новой жизни. Искусство должно быть похожим на свое время и снаружи и изнутри – и по форме, и по языку, и по образу мысли. Оно должно быть таким же гибким, быстрым, как и его время…

– Миша, друг мой, – перебил я Грановского, – уйми свой страстный голос синеблузника, сойди с газетной эстрады… Я все понял. Я знаю, что ты скажешь дальше… Ты скажешь: нынче, мол, образовался вакуум, е который мгновенно ворвались новые идеи, устремилось всякого рода новаторство – по закону природы, которая, как известно, пустоты не терпит… Все верно. Что тут можно возразить? Золотые слова. Но это не значит, что все, что нынче накрутят новаторы, непременно сгодится новой культуре, что все их премудрости возьмет с собой история.

Волна новаторства, которая захлестнула в ту пору искусство, литературу и окатила, что называется, с ног до головы всех, кто служил им, отнюдь не вызвала во мне детского, визгливого восторга. Слово «игра» тогда приобрело для меня еще один смысл. Я подозревал, что все это не более чем игра в новую культуру. Что социальные изменения обязывают искусство лишь к тому, чтобы в определенной мере изменить тематику. Но ломка языка, форм – дело надуманное, неорганичное и вовсе не вытекающее из перестройки общества. Традиционные каноны искусства – казалось мне – вечны, Ценность их абсолютна и объективна, и потому они по вкусу любому обществу.

Сегодня я по-другому оцениваю события тех лет. Теперь думаю, что это все-таки время ломилось в ворота старой культуры, что вихри, возникшие в ней, вызваны не столько умозрительными нагнетаниями усердствующих мудрецов, сколько истинным диалектическим перерождением – оправданным и необходимым.

Традиции в искусстве, как и всякие традиции, рано или поздно себя изживают. Поколение за поколением использует укоренившиеся формы – язык, композиционные приемы… – исчерпывает их наконец до возможного предела. Начинается поиск новых форм. В результате… Ведь пришел же, скажем, романтизм на смену классицизму?!