Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 98

— Нишкни, — шепнул на бегу Шурка. — Всех воробьев вспугаешь… Смотри?ка, сколько их набралось на току. Прорва… Ах, подлые, останное зерно склюют!

Синий, мокрый, оживленный Ванятка справился со своим непослушным ртом, размазал по лицу слезы и грязь и заторопил:

— Давай сколееча! Я их, подлых, хволостиной, а ты — камнем.

— Нет, — поправил Шурка. — Ты — и хворостиной и камнем. Вояка известный, справишься… А я в омет заберусь, немножко почитаю. Эге?

— Эге, — тотчас же согласился довольный Ванятка.

К полудню Катькин подарок был проглочен без остатка — с картинками, обведенными невзначай карандашом, с маслеными звездами и суровыми нитками, которыми чья?то добрая рука заботливо прошила вырванные, захватанные страницы, — и на грешной земле прибавился еще один долговязый белобрысый Гулливер.

Он жаждал кораблекрушения, встречи со смешными человечками — лилипутами. Ему не терпелось отведать вина, опорожнив единым глотком бочку, хотелось попробовать жареных букашек, прозываемых в тамошних местах баранами и коровами. Надо было подержать на ладошке самого царя Лилипутии и на носовом платке, которого у него не бывало с Тихвинской, разыграть сражение кавалерии, а потом, шлепая по морю, увести за собой на бечевке весь флот соседнего неприятельского государства. Пуще же всего новоиспеченному Гулливеру желалось, чтобы и ему попытались выколоть глаза, ну, по крайней мере, отравить его ядом, как собирались отравить или уморить голодом настоящего Гулливера.

Но вместо смертельной опасности ему грозила всего — навсего обыкновенная скука.

Пока он лежал в омете, уткнув нос в книжку, мать, сестрица Аннушка и Марья Бубенец провеяли на ветру хлеб. Шурка так и не успел притронуться к лопате. Мешки с рожью перетаскали, свалили в сенях, в углу. И сразу в сенях, как в риге, крепко, сытно запахло хлебом.

До пятидесяти пудов, правда, не хватало по Шуркиным подсчетам по крайности шести мешков. Но все равно потная, румяная мать, укрывая дерюжкой хлеб, истово перекрестилась, сказав весело:

— Вот мы и с хлебушком, Санька… Экий дух?то от него запашистый, скусный какой! Так бы не отходила, все бы и нюхала… Слава тебе, лучше и не надо.

Она раздобрилась на радостях, угостила в обед яичницей и пообещала, что сама нынче наносит воды, картошки накопает и корову вечером загонит на двор, гуляйте, ребята, досыта — праздник.

Но гулять Шурке как раз не хотелось. Он не знал, чего ему хотелось; то есть он отлично знал, о чем тоскует его беспокойная, воспламеняющаяся порохом душа, но то было совершенно несбыточное, невозможное желание, и поэтому он не знал, что ему делать, и заскучал.

Хорошая книга всегда вызывала в Шурке необыкновенный подъем сил, ненасытную жажду деятельности, неодолимое желание самому испытать все, о чем рассказывалось в книге, подражать во всем тому бесстрашному, доброму, умному человеку, который, точно взяв за руку, вел его по страницам, как по тропе в гору. Они карабкались по камням выше и выше, срывались в пропасти, разбивались насмерть и снова оживали и ползли, выбирались из мрака бездны на свет, перепрыгивали через ущелья, одолевали скалы, жар, холод. В конце концов, когда они добирались до вершины, — смелый, умный и добрый человек внезапно исчезал, и Шурка оказывался один в избе, на лавке, поджав йод себя ноги, или на ступеньке крыльца с книжкой, с последней прочитанной страницей, внизу которой было крупно написано «конец», а то и ничего не написано.

Ему мучительно хотелось знать, что же там было дальше, но уже никто не отвечал, не беседовал с ним, не вел его за руку вперед. Все хорошее, что он узнал, оставалось с ним навсегда, в его пылающей голове, в громко колотившемся сердце, но ему всего этого уже было мало. И тогда скука схватывала его своими холодными и темными пальцами и против воли и желания толкала взашей на такие поступки, за которые потом ему было стыдно: он грубил матери, ленился, капризничал, колотил ни в чем не повинного братика, ссорился по пустякам с Яшкой Петухом — места себе не находил от тоски.

Зная за собой такой грех, Шурка схитрил после обеда, обманул самого себя — сызнова схватился за книжку, чтобы хоть немного отвести, успокоить душу. Он решил перечитать некоторые увлекательные местечки и этим утешиться, когда заметил в окошко пастуха Сморчка, без кнута и трубы, вспомнил о сходе, о том, что сегодня мужики должны тянуть жребий — кому идти рыть окопы. Это было необыкновенно любопытно. Гулливер с лилипутами выскочили у него из головы, и скука пропала.

Он боялся теперь одного: как бы не опоздать, не прозевать самого важного, интересного, чего после, может, никогда не увидишь и не услышишь.

Но он не опоздал и ничего не прозевал, успел на сход вовремя, наслушался и насмотрелся всякой всячины — понятного, непонятного и неожиданного.

Глава XIII

СХОД

Долго собирались мужики к заколоченной казенке Устина Павлыча Быкова.

Ребят и баб набилось полное крыльцо, а мужики все не шли. Почти за каждым хозяином приходилось бегать десятскому Косоурову, и не по одному разу. Обычно за опоздавшими на сход посылали ребят, а тут сам десятский, без шапки, на кривых старых ногах, утирая рукавом праздничного пиджака мокрое измученное лицо, носился с клюшкой по селу, — одно это что?нибудь да значило.

Мужики подходили к казенке медленно, нога за ногу, кое?кто опирался на палку, усаживались на бревнах, на луговине, подальше от стола, вынесенного на улицу и покрытого холстяной скатертью. За столом на скрипучих стульях сидели двое: незнакомый военный человек в шинели с серебряными погонами и пуговицами, но без сабли и револьвера, в фуражке с кантами и кокардой, с вислыми, до бритого матового подбородка, пушистыми усами, и волостной писарь с кожаной толстой сумкой через плечо. Усастый часто и громко сморкался в клетчатый платок, словно в трубу трубил. А писарь, в полотняном мятом картузе, при галстуке и часах, в сапогах с лакированными голенищами, большеротый и глазастый, похожий на лягушку, с какими?то белыми, навыкате, пронзительно — беспощадными глазами, все открывал и закрывал кожаную сумку, щелкал замком и квакал, выбрасывая короткие сердитые слова:

— Видите сами, ваше благородие. Азияты — с!.. Приказано: собрать приход. А они, извольте — с: своих не могут… да — с, толком нарядить. Староста! Устин Павлыч!.. Не ожидал — с! Не ожидал — с!

— Тру — ру — ру!.. — грозно трубил, сморкаясь, усастый военный человек.

Возле качелей густо позванивала бубенцами и колокольцами пара борзых каурой масти коней в железном тарантасе, забрызганном непросохшей грязью. Старикашка кучер в облупившейся клеенчатой накидке, свесив тощие ноги в опорках, прилаживался спать на кожаном сиденье.

— Что поделаешь, мы тоже многого не ожидали. А терпим, — с вялой усмешкой отвечал писарю Быков. — Потерпите и вы… В усадьбу я послал нарочного. Скоро соберутся. К вечеру в Глебове сход проведем, в Карасове…

— Стыдно — с, Устин Павлыч! Уши вянут, что вы говорите. Да — с! Не в гости приехали!

— Милости просим» гости и есть. Самоварчик, яишенку, все можно.

В дубленом полушубке и валенках с калошами, в зимней каракулевой шапке пирожком, нахлобученной по очки, Устин Павлыч на себя был не похож. Он не летал, как всегда, весело сияя очками, потряхивая иссиня — вороными курчавыми волосами, не заговаривал с народом шутливо и ласково. Сморщив круглое, озабоченно — встревоженное лицо, нехотя, как бы с трудом бродил он от избы к столу, выносил карандаш, лист чистой бумаги, чернильницу — все по отдельности. Вздыхая, полз к бревнам и подолгу стоял там, жалуясь мужикам, что вторую неделю не спит по ночам — такая ломота в каждой косточке, мозжит, мозжит, и сердечко шалит, останавливается, леший его задери, чисто смерть пришла, хошь не хошь, а придется в больницу ложиться обязательно.

И все мужики, кряхтя, кашляя, не глядя друг на друга, говорили о поясницах, животах, прострелах и много курили. Кажется, только Сморчок да Никита Аладьин были в селе здоровешеньки, не жаловались, не хвастались болезнями, посиживали на бревне рядом, толкуя о погоде. Пастух, распустив бороду, греясь на солнышке, светло посматривал на мужиков, на ясное небо и обещал тепло и вёдро, а дяденька Никита сомневался, ждал скорых дождей и холода.