Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 50

В кустах надоедливо трещали дрозды. Шурка поискал возле себя палку, не нашел. Тогда он швырнул в кусты круглое выигранное зеркальце — дрозды улетели.

— Мне бы отдал зеркальце! — пожалела Катька.

— Возьми.

— Неохота искать…

Слабо доносились раскаты барабана, но и они мешали. Шурка заткнул уши пальцами.

Давно ли он был самый богатый, счастливый человек на свете! А сейчас — нищий. Навыдумывали каких?то гуляний, вертушек… Шурка волновался, страдал из?за какого?то ножика. Теперь, очутись ножик тут, рядом, он и рукой не пошевельнет… Нет ничего лучше, как напиться холодной воды и растянуться на траве.

Если лечь на спину и глядеть, не мигая, в небо, то светлое, заблудившееся в синеве облачко начинает спускаться, как бы приглашая сесть на него. Не это ли видит пастух Сморчок, когда подолгу глядит на небо? Отлично было бы оседлать облачко и уплыть на нем куда?нибудь подальше от гулянья, от людей, которые жулят, обманывают, говорят неправду, — уплыть вместе с Катькой и Яшкой далеко — далеко, на край света, и устроить там свое царство без серебряных полтинников: бери даром, без обмана, и гостинцы, и гармошки, и ножички — что душа пожелает…

Шурка поделился с друзьями этими планами. Они легли на спины и стали смотреть на облачко.

Но есть все?таки хотелось. И облачко не спускалось к ребятам. Плыть было не на чем и некуда — недосягаемо высоко синело небо.

— Пойду домой… поем чего?нибудь, — сказал Яшка.

— И я домой, — сказал Шурка.

— И я, — сказала Катька.

Яшка побрел в усадьбу. А Шурка и Катька отправились по пыльной дороге в село — мимо избы просвирни, мимо пригорка. И не было у Шурки никакого желания оглянуться назад, на церковь, ларьки и палатки, на живую радугу.

Глава XXVI

ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ

Всякое горе со временем забывается. Особенно если живот набит мамкиными пирогами и сдобниками, праздник еще не кончился и человеку везет — уж коли не в вертушку (пропади она пропадом!), так хоть в добрую старую, ненаглядную «куру».

Шурка с увлечением играл вечером на улице с приятелями, показывал мастерство рук и глаз.

Гулянье, по обычаю, перешло от церкви в село. Торговцы, слава богу, убрались восвояси. Но чужого народа на улице порядочно — девок, парней, молодых мужиков и баб из окрестных деревень, где тоже сегодня празднуют тихвинскую. Все ждут беседы, которая должна начаться в недостроенной казенке Устина Павлыча. Как хорошо известно всезнающему Шурке, это просторное, вкусно пахнущее смолой и свежими опилками помещение девки сняли у Быкова за жнитво — по четыре суслона* ржи каждой нажать, — вымели стружки, нанесли скамей, ламп. Там, в казенке, до утра будут наплясывать по — настоящему парни, дробно топая каблуками по гулким новым половицам, так что лампы замигают и земля на улице задрожит. Но пока еще не стемнело, лампы в казенке не зажжены, и прорубы окон, без рам, с висюльками мха и стружек, тихо, загадочно синеют вечерним светом.

Девки, переменив, как положено, кобеднишные платья на другие, попроще, но такие же яркие, нарядные, ходят, взявшись за руки, вдоль села по шоссейке и поют песни. Они ни на кого не смотрят, притворяются, что прохаживаются так себе, для удовольствия.

Вслед за ними партиями, каждая с собственным гармонистом, выступают парни. Они тоже прикидываются, что не видят девок и не интересуются ими. Парням сегодня дел много, беседы состоятся и в Глебове, и в Паркове, и в Карасове — везде надо успеть побывать, поплясать. Нераспряженные, в тарантасах, заморенные и голодные за день лошади ждут их, привязанные вожжами к липам и березам. Задрав морды, лошади ощипывают листья, слабо позванивая колокольцами и бубенцами. Парни нынче не поют частушек, а только щелкают подсолнухи и орехи, курят папиросы и слушают гармонистов: у которой партии гармоника голосистее.

Поряженные на всю ночь, гармонисты стараются изо всех сил — трехрядки и венки ревут на все село. Не разберешь, какая лучше. Однако, прислушавшись, Шурка твердо решает про себя, что самая звонкая гармонь у поздеевского молодого кузнеца. Она заливается необыкновенными переборами. К тому же именно эту гармонь слушает Миша Император, прогуливаясь сторонкой, один, на виду у всех. А он?то понимает толк в музыке. Вот он остановился около поповых и дьяконовых дочек, которые, в белых кофтах и юбках, с гитарой и мандолиной в руках, тоже пришли посмотреть беседу. Бородулин картинно оперся на трость и что?то сказал, должно быть, смешное. Поповны рассмеялись и оглянулись на него. Миша Император живо приподнял соломенную шляпу, раскланялся и пошел рядом с ними.

У каждой избы посиживают на лавочках, вынесенных скамьях и табуретках хозяева с гостями.

Заходит солнце, и в избах словно печи топятся — стекла в окошках так и полыхают огнем. Длинные тени, не темные и страшные, а червонно — зеленые, веселые, протянулись по дорогам и лужайкам. Жара спала, становится свежо, но росы еще нет, и комаров не слышно. Одна мошкара, сбившись в кучи, толчет воздух, обещая и назавтра красный день.

Мальчишка молоденький,

Пиджачишко коротенький,

Напьется — валяется,

Сам собою выхваляется…

насмешливо поют девки. Гармоники отвечают им рокочущими басами, ворчат, словно сердятся.

Возле моста, на просторной луговине, где идет азартная ребячья игра в «куру», сидят дядя Родя, молчун Никита Аладьин, похожий на головастика, и ненастоящий питерщик Афанасий Сергеевич Горев.

Аладьин, сухой, костлявый мужик, с редкой, нитяной бородой, уставился на нового человека карими навыкате глазами. Большую, точно ведерный горшок, голову он держит набок, будто устал носить ее на тонкой, жилистой шее. Дядя Родя, оживленный и порывистый, каким его Шурка никогда не видывал, ворочается, приминая траву тяжелым своим телом. Посмеиваясь, он хлопает легонько Горева по коленям, по плечу, близко заглядывает ему в лицо, громко выпытывает:

— Ну, а мастеру, Херувимчику, все полдиковинки покупают, когда он, лысый хрен, не в духе?

— Покупают. Надо же хайло заткнуть.

— Колесова помнишь? Говорун такой… еще шабашные больно любил… Жив?

— Уцелел.

— И Жуков?

— Который? Сенька? Что ему сделается! Пустоцвет. Присмирел после отсидки.

Голос у ненастоящего питерщика тоже какой?то ненастоящий, тихий. Отвечая, Афанасий весело, с удовольствием оглядывается вокруг, щурится. С худощавого смуглого лица его с острой, клинышком, бородкой не сходит слабая улыбка; она чуть приподнимает загнутые, как две половинки кренделя, густые черные усы. Горев покусывает их мелкими частыми зубами. Приплюснутая замасленная кепка с пуговкой торчит у него на макушке. Выставив ухо, Горев прислушивается, как поют девки и наигрывают голосистые гармоники. Согнутые в коленях ноги слабо притопывают пыльными сапогами.

Ничего в нем нет интересного, в этом питерщике, кроме пояса с кошелечками. Да они хоть и кожаные, а, наверное, пустые. И что привязался к Гореву дядя Родя?

— А Федоров Василий Иванович, орел наш, как? — все выспрашивает тот.

— Работает… у Ветрова и Гуляева.

Дядя Родя приподнялся, хотел встать и снова грузно опустился на землю. Помолчал.

— Многих… поувольняли?

— Порядочно.

— Али опять, мы скажем… заваруха началась?

— Вроде так, — негромко сказал Горев, улыбаясь. — Бастует народишко.

— Ну — у? — воскликнул обрадованно дядя Родя и толкнул локтем Аладьина. — Слышишь, Никита?

— Шевелится Расея, стало быть, — сказал шепотом Аладьин и сам тихонько пошевелился. Голова его закачалась на тонкой шее, потом совсем упала на плечо.

Дядя Родя вскочил на ноги, оглянулся вокруг. Шагнул к ребятам.

— Это вы кого же заводили там? Моего Якова? — строго — весело спросил он. — А ну, дай я ему еще подбавлю!

Вот это дело! Давно бы так, чем с ненастоящим питерщиком попусту разговаривать!

— Да ты, дядя Родя, не умеешь, — отвечает Шурка, подзадоривая.

— Ой ли? «Курочка», Александр, птица древняя. В мальчишках и мы с ней знакомство имели… Ну — тка, я поздороваюсь с приятельницей.