Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 43

Появляется знаменитый сладкий суп из сушеных яблок, груш и изюма давнишняя мечта Шурки. Но сейчас и суп этот кажется горьким. И черносливинки, попавшие на ложку, мало утешают. А тут еще дядя Родя начинает спрашивать, где Яшка, и мать, расстилая Шурке на колени полотенце, чтобы он сладким супом не облился, замечает порванные праздничные штаны, ругается, вот — вот затрещину даст. Приходится, на всякий случай, за спину дяди Роди прятаться. Мало радости — совсем на тихвинскую не похоже.

Несколько утешается он, когда гости начинают петь за столом песню. Запевает, как всегда, мать, довольная, что спор кончился, все обошлось хорошо, не осрамились и угощение удалось.

Что шумишь, качаясь,

Тонкая рябина?..

грустно и ласково спрашивает — выводит мать. И сама себе печально отвечает:

С ветром речь веду я

О своей невзгоде,

Что одна расту я

В этом огороде…

Она поет и покачивается за столом, как тонкая рябина. Преобразилось ее лицо, разрумянилось, помолодело, голубые глаза посветлели, как у дяди Роди, когда он говорил про хороших людей с Обуховского завода.

Смолкли разговоры. Гости перестали работать ложками и вилками.

Песня лучше всякой еды. Она щемит сердце непонятным восторгом и волнением и сладко — сладко щиплет в горле. Отец, раздвинув локти по столу, сжал ладонями виски. Сестрица Аннушка и тетя Настя пригорюнились, держа на вилках недоеденные сдобники. Дядя Прохор мрачно уставился в недопитую рюмку. Мелко и часто кивает головой бабушка Матрена, словно одобряя каждое слово материной песни. Дядя Родя опять глядит в окно, чему?то улыбаясь, барабанит пальцами по подоконнику и вдруг, кашлянув, подхватывает песню:

Там, за тыном, в поле,

Над рекой широкой.

На просторе, в воле,

Дуб растет высокий…

Встрепенулась мать, перевела дух, выпрямилась и повела еще громче, переливчатей. К ней присоединились несмело и ломко тетя Настя и сестрица Аннушка. Еще чаще закивала бабушка. И слабо и глухо, без слов, затянул отец низким, каким?то не своим, чужим и жалостливым голосом, не отнимая ладоней от висков.

И вот уже нет избы, и гостей нет. Одна песня разливается на просторе. Тонкая рябинка, перегнувшись гибкими ветвями через старый плетень, качается перед Шуркой. Невнятно шумят — шепчут на ветру узкие, как язычки, листья. Крупные красные кисти ягод свисают до самой земли. Как руки, протянула рябинка ветви к реке — там на высоком берегу громоздится зеленой тучей в небе старый дуб. Толстый ствол его ушел узловатыми корнями под самое дно реки — не пошатнешь. Точно плечи богатыря, раздвинулись в стороны могучие сучья, и резные, крупные и жесткие листья чуть шевелятся… Хорошо жить под таким дубом! Никакая буря не страшна.

Как бы мне, рябине,

К дубу перебраться,

Я б тогда не стала

Гнуться и качаться.

Тонкими ветвями

Я б к нему прижалась

И с его листами

День и ночь шепталась…

Трепещет каждым листочком, тянется рябинка к дубу, совсем переломилась. Ветер подсобляет ей, и Шурка подсобляет, забрался на самую макушку, обеими руками гнет, подталкивает — ну еще немножко, еще… Напрасно! Широка река, далеко до дуба, не дотянешься…

Нет, нельзя рябине

К дубу перебраться.

Знать, ей, сиротине,

Век одной качаться…

Склонилась рябинка через плетень, печально шумят — шепчут язычки — листочки, жалуются. Горят на солнце пламенем спелые гроздья ягод. Шурка срывает одну, самую крупную, раскусывает. Во рту у него становится горько — сладко…

Мать, глубоко вздыхая и утираясь платком, озаряет Шурку голубым светом своих добрых, грустно — ласковых глаз.

Гости не вдруг принимаются за еду. Некоторое время все молчат, словно прислушиваются. И кажется, песня еще звенит в избе, замирая, плача. Нет, это липа за окном шумит, склонив ветви под тяжелой зеленью.

— Вот, брат, какая песня… — в раздумье, трезво говорит отец, отрывая ладони от висков. Морщинки лежат на висках и не разглаживаются. Мы вот так… к счастью своему тянемся.

— Похоже, — усмехается дядя Родя. — Близко, ан не достанешь!

Шурке хорошо и немного грустно. Он вылавливает ложкой из сладкого супа черносливинки и, сам не зная для чего, прячет их в карман.

— Подрались, что ли, с Яковом? — тихо спрашивает, наклоняясь, дядя Родя.

— Подрались, — признается Шурка.

— Кто кому наподдавал?

— Яшка — мне, а я — ему.

— Значит, обоим попало поровну? Мириться легче будет… Ну а с кладом как? Сыскался серебряный рубль?

— Нет… — печально сознается Шурка и доверительно, со всеми подробностями, рассказывает, как неважно обернулось дело.

— Говорил тебе: не там клад ищешь, — смеется дядя Родя. — На — ко… с Яковом, мы скажем, напополам.

И кладет в Шуркину ладонь холодный тяжелый полтинник.

От неожиданности Шурка роняет подарок. Полтинник падает на пол, звенит и катится под лавку.

— Досыпай, питерщик, до целкового! — говорит дядя Родя, помогая Шурке отыскать под лавкой полтинник.

— Балуешь! — ворчит отец, однако, порывшись в своем кожаном стареньком кошельке, тоже дает Шурке полтинник. — Поделишь… на обоих. Да смотри, сразу не изводи на баловство! Чтобы и на завтра хватило.

— Тифинская?то дли — и–инная! — поет сестрица Аннушка.

Как зачарованный смотрит Шурка на два всамделишных, зазвонистых полтинника, не знает, куда их спрятать, и не сразу соображает, какое богатство неожиданно свалилось на него и на Яшку. А сообразив и завязав полтинники в носовой платок, а платок для верности засунув под напуск матроски, стремглав мчится вон из избы.

— Хоть бы спасибо сказал, бесстыдник! — кричит вдогонку мать. — В руке держи… потеряешь!

— Спасибо, дяденька Родя! Тятенька, спасибо! — счастливо верещит из сеней Шурка, одной рукой отыскивая башмаки, а другой бережно поддерживая напуск матроски.

Глава XXIV

ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ

Когда Шурка очутился на улице, первой его мыслью было, что, пожалуй, отец не так уж беден, раз дал на гулянье полтинник. Потом Шурка подумал, что дядя Родя тоже ведь дал полтинник, и первый, а он вовсе не богатый, это Шурка знает точно. Нет, если бы не дядя Родя, отец и не раскошелился бы, отвалил бы на гулянье, как в прошлогодний праздник, какой?нибудь гривенник. Наверное, батя расщедрился, чтобы похвастаться перед гостями. Да и неловко ему было отставать от дяди Роди.

Поубавилась Шуркина радость. Опять ему стало тоскливо, не по себе. Но полтинники приятно оттягивали напуск матроски. Где?то захлебывалась от веселья гармонь. И в каждой избе, мимо которой проходил Шурка, гремели песни.

Ах, да что тут думать — горевать, когда братик не виснет на руках! Гуляй себе до самого позднего вечера, пока спать не захочется. Можно ли тосковать и о чем, когда ладонь прямо?таки обжигает через рубашку и носовой платок чудесное серебро, настоящее, когда ждут Шурку, как в сказке, горы пряников, орехов, леденцов, целые ведра клюквенного кваса все, что он пожелает…

— Рубль… ру — ублик… руб?ли — и–ище! — запел в восторге на всю улицу Шурка и побежал вприскочку.

Половина рубля принадлежала ему, другая половина — Яшке. То?то обрадуется Петух, старый дружище! Они, конечно, помирятся. Что значат осколки телеграфной чашечки в сравнении с настоящим счастьем! Будет у Яшки желанная губная гармошка со звонком, будет у Шурки заветный складной ножичек с костяной ручкой, все будет.

Его так и распирало от желания показать кому?нибудь серебряные полтинники.

Ноги сами привели к дому дяди Оси Тюкина. Здесь веселья было не меньше, чем в других избах. Жареной рыбой пахло даже на улице. Изба дяди Оси невелика и вросла в землю почти по самые оконца, заклеенные бумагой. Чьи?то локти продавили бумагу и смешно высовывались наружу. Были локти суконные, с заплатами, синего ластика с белым мелким горошком, были и голые бабьи локти, загорелые, потрескавшиеся, что твоя пятка.

Шурка сунулся к одному оконцу, к другому. Локти мешали ему что?либо разглядеть сквозь бумажные клочья. Тогда он посвистел. Но и на свист никто не выбежал на старое, со сломанными ступеньками, пошатнувшееся крыльцо.