Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 412

Но Шурка не побежал и не сразу понял, о чем болтает, смеется бабка Ольга. А поняв, все равно не послушался. Он не имел права идти домой и рассказать матери о том страшном, непоправимом, что произошло с отцом.

И он бросился прочь от избы, сам не зная, куда.

Глава XIX

ГОРЬКОЕ, НЕПОНЯТНОЕ ВРЕМЯ

Отца и Франца похоронили в одной могиле. День был будний, а народу собралось полное кладбище. Только Шуркина мать лежала в избе без памяти да сидели уже в остроге дяденька Никита Аладьин, как товарищ председателя Совета, распорядившийся косить барский луг, пастух Евсей Захаров, в его хоромах собирались всегда советчики, и Осип Тюкни за гранату, хотя она и не разорвалась. Батюшка в золоченой старенькой ризе, и сам старенький, сдавший за зиму и весну, был растерянногрустный, усталый и как бы задумавшийся, это все заметили. Он еле двигался, отпевал неслышно, однако ничего не пропустил, исполнил все, как положено. Отец Петр, как говорили, сам предложил хоронить убитых на кладбище, не за оградой, и место указал неподалеку от алтаря, вблизи свежей могилы тети Клавдии и зеленого бугорка питерщика-мастерового Прохора. Все были довольны попом, его распоряжениями.

Когда засыпали, в пять лопат, охотниками, глубокую, красной сырой глины, могилу, отец Петр, перекрестясь, отдохнувши, сказал, словно в чем-то оправдываясь, что вера у людей бывает разная, бог один. И это народу опять понравилось. Батюшка сразу не ушел за дьяконом и дьячком, понюхал, отвернувшись, табачку и еще сказал, что грешно злобиться на других, кто бы они ни были. Надобно завсегда жить добрыми и справедливыми, помогать друг другу, как велит господь и наказывает православная церковь. Поп точно осудил Крылова с его волжским лугом, лишней землей и сосновым заповедным, и тоже лишним, бором в Заполе, и пьяного офицера осудил, убившего Шуркиного отца и пленного Франца, хотя офицера того уже не было в живых.

Мужики, без картузов, с полотенцами, на которых несли гробы с убитыми, хмуро-одобрительно молчали, а бабы все время тихонько плакали, жалели Шуркину мамку и в открытую говорили промежду себя, что всевышний покарал зверя в белом мундире. Он тогда, на лугу, чуть протрезвев, струсив, записал всех, против их воли, в свидетели, что защищался, его самого чуть не убили, стреляли дважды и гранату швыряли, чудом спасся. А свидетели, слава богу, и не понадобились: когда он в тот раз возвращался в уезд, впереди своей команды, верхом, в лесу, в глухом ельнике, кто-то из солдат, точно сговорясь, бабахнул ему в спину и убил наповал. Бабы уверяли, что проклятущий зверюга так и остался валяться на лесной дороге. Вороной конь, задевая пустыми стременами за кусты можжевельника, царапая в кровь бока, умчался к городу, а солдаты, покидав ружья, разбрелись кто куда: по домам, может, и дальше, от греха.

Так это было или нет, взаправду не скажешь, но офицера солдаты убили, это точно. На другой день прискакала в село милиция и арестовала троих «зачинщиков» покоса. Хорошо, что Терентий Крайнов с Кирюхой Косоротым и охраной с железнодорожного моста опоздали тогда на луг, было бы наверняка арестованных побольше.

Непонятно, как народ после всего, что случилось, не побоялся и не постеснялся сушить и огребать волжское сено. Пустоглазый из усадьбы сунулся было на луг, послал пленных с граблями убирать гороховину и осоку, метать в стога. Ганса и Карла с Янеком мужики прогнали и грабли отняли. А снохи Василия Апостола и жинка Трофима Беженца сами отказались идти на луг. Даже Тася, не любившая сидеть в людской сложа руки, не пошла.

Вот так и вышло, что поделили и развезли мужики и бабы волжское сенцо по своим сараям и амбарам. И Шурке с Яшкой привезли на гумно ихнюю с Францем долю, не забыли, и ребята убрали ее сразу в сарай, навалили охапками порядочную, душную и колючую груду около высушенной, мягкой гуменины, вкусной, как чай, не мешая сено одно с другим, как наказала бабуша Матрена. Она не поленилась, оставила на минуту Машутку и больную мамку, прибрела с палкой на гумно, в сарай, и все проверила.

Корм для скота всегда останется кормом, дороже и важнее его не бывает ничего в крестьянском хозяйстве, разве что хлеб. Оказывается, что бы ни произошло, самое лютое и невозможное, — беда, какой другой не бывает на свете, надобно помнить о зиме и корове. Это была необходимая домашняя забота, с которой ребята столкнулись, как взрослые, впервые, но помнить сейчас о ней, этой заботе, знать ее, тоже было как-то странно и больно…

Девочку крестили в воскресенье, после обедни, назвали Машуткой, в память батиной матери. Крестным отцом вызвался быть дяденька Иван Алексеевич Косоуров, а крестной матерью напросилась сестрица Аннушка, помогавшая в эти страшные дни бабуше по дому. Не успел народ прийти из церкви, как стало известно, что в усадьбе сбежал управляло, питерский приказчик. Он оставил за себя Тасю, которая на зависть жинке Беженца, исправляла уже обязанности старшей работницы, сказал, что едет по делам в Рыбинск, но люди видели на станции, что садился он в почтовый, на Петроград. Елизавета и Дарья обрадовались, бросили работу, праздновали воскресенье, а Трофимова жинка, словно озоруя, капризничая, сказалась больной. Вечером скотина, придя с пастбища, подоен а я, непоеная, жалко мычала у скотного двора и разбредалась по усадебному гумну. Заплаканная, встревоженная Тася не успевала бегать с подойником от одной коровы к другой. Пленные пробовали присаживаться на корточки с ведрами к коровам, те лягались и не сдавали молока.

— Да сердце-то у вас, родненькие, есть? Чем скотина виновата? — закричала Тася наконец на Дарью и Елизавету. — Напразднуетесь, успеете. Беритесь за подойники, живо у меня!.. Молоко куда? Да не в навоз, найдем место и молочку, напоим досыта ваших орунков, славные мои… Ребятишки, — обратилась она к старшеньким мальцам, наблюдавшим за ходом сражения у скотного двора, — летайте, миленькие, к беженке, в людскую, пускай сейчас же сюда приходит… или я ее, лахудру длинноязыкую, выгоню из усадьбы!

И все послушались Таси. Жинка Трофима сразу выздоровела, прибежала на скотный двор как встрепанная…

Говорили, что на станции, у весовщика, скрывается матрос из Кронштадта. Участвовал в питерском побоище на Невском, защищал манифестантов — солдат и рабочих, что требовали передать власть Советам. Власть не передали, угостили пулями, пришлось народу защищаться, отступать. Ростом тот матрос не ахти какой, прямо сказать мал, да делами удал, оттого и скрывается. И фамилья схожая, храбрая, не припомнить только, какая. И слава богу, хорошо, что выскочила из головы, надежнее, матроса-то разыскивают… А вот другая фамиль чисто врезалась в память, не сотрешь, и отчество, имя гвоздем торчит: Иван Авксентьевич Воинов, наш пошехонский земляк, из деревни Бесово, Николо-Раменской волости. Матрос тот рассказывал сроднику, весовщику со станции, убили, чу, Ивана в те самые дни. Так, ни за что принял смерть — за то, что «Правду» нес, был вроде почтаря у большаков и сам большак. Раздавал газету на улице, вот и убили… Смотри, братцы, откуда ветер задул, контрреволюция прет! И до нас доберется. Что стряслось на волжском лугу — еще цветочки аленьки, маленьки. Красны-ягодки, как говорится, впереди. Ешь, глотай, да не подавись!

Но мужики почему-то не шарахались скопом прочь от революции, не боялись расплаты, хотя кое-кто перестал заглядывать в Сморчкову избу на Совет. Большинство же толковало про одно худое, словно стращали сызнова себя, как для смеху, а ждали будто другого, самого хорошего. Откуда ему взяться, хорошему? Народ словно догадывался, откуда оно явится, верил и не верил, как всегда, точно опасаясь опять ошибиться. Но и это нынче не пугало, потому что все-таки больше верили хорошему, чем плохому.

И про арестованных помалкивали, будто никто и не сидел в остроге. А вот Шуркиного батю и пленного Франца поминали часто. И хоть это было и горько и дорого, но все же как-то странно: прежде мужики, известно, не любили говорить про умерших, точно никто и не умирал, все были бессмертные, как Кащеи. В сказке бабуши Матрены смерть Кащеева была запрятана им в иголку на высоченной, седой от старости ели. В лесу их сотни, тысячи елок, больших и малых, а иголкам и подавно счета нет: поди, отыщи, в которой Кащеева смерть. И мужичья будто там, в другом месте ей негде быть, оттого и не любят хозяева толковать про тех, кто взял да и помер запросто, раньше срока, точно нежданно, случайно уколовшись о Кащееву еловую иголку. «Сторонка наша известно какая, камней, что гвоздей понатыкано проселком на каждом шагу, — поговаривал загадкой народ. — Ходи, поглядывай, не напорись — и будешь жить долго, сколько тебе влезет». — «Ноне шоссейкой катят, под ноги не смотрят, булыжники гладкие…» «Хоть и гладкие, а все камни, запнешься — не поздоровится».