Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 295

Конечно! Самое большое, наиважнейшее!

Шурка спустил ноги с лежанки, точно сел за стол с белой скатертью. Сидеть так было удобно, он болтал ногами и мысленно все решал сам… Да, вот, попробуй, не дай сказать приезжему, — загалдят бабы и мужики. Тут все они сегодня хозяева, они и Совет, оказывается, — это одно и то же.

Дядя Родя Большак поступил так, как решил про себя Шурка. Дядя Родя неохотно распорядился:

— Говорите.

И не сел на свою табуретку, стоял за столом, огромный зеленущий, широкоплечий, что твой дуб, и, не замечая, мял в горсти драгоценную праздничную скатерть Солиной Надежды, Молодухи.

Глава V

Двадцать семь десятин с четвертью

Только теперь Шурка разглядел как следует оратора из города. Человек этот в простых очках с железной оправой, и сам на вид простецкий, как мужик: бородат, немного лохмат, — рыжеватые, с сединкой, волосья. Лицо устало — худощавое и какое?то тусклое, но приятно — открытое, в крупных, глубоких морщинах и некрасивых частых угрях, отчего кажется рябым. Одет по — деревенски буднично, вместе с тем опрятно — чисто. Успокоясь, говорит негромко, очень душевно и отчасти стеснительно, все извиняется, иногда даже просит за что?то прощения. Когда оратор говорит, старается, угри и морщины на его лице проступают сильно, как бы с болью, и невольно становится жалковато этого человека. Глядя на него, и самому чего?то больно.

Приходится удивляться, почему народ на митинге не пожелал слушать этого приезжего человека. Ведь можно было не покупать «Заём Свободы», он дорогой, не по карману, однако и не перебивать оратора, не гнать прочь от стола, а потом зло — весело толковать в полголоса между собой: «Эвон как, проглотил и не подавился!»; «Да уж умылся что надо…»; «Вот те и оратель, на весь уезд старатель… краснобай, пусто огребай»; «Ха — аро — шо, братцы, у нас выходит нонче: барская роща, и землишка — наши, и деньги целехоньки!» А уж какие, подумаешь, деньги, бумажные теперешние рубли, если они у кого есть. Чего тут, по совести сказать, их жалеть, жадничать?.. Нет, не это у народа в голове. В другой бы раз, может, и заем купили, а сегодня не желают. Да еще хотят, чтобы все это видели, знали. Экая удаль! Силищи некуда девать. И, ей — богу, тут удивляться нечему, — смекай да радуйся, потому что этой удали, силы и на печи, на лежанке хоть отбавляй.

Заметно было сейчас, что приезжий все время словно сдерживается, чтобы не прикрикнуть на мужиков и баб. Он, должно быть, обижался на них — и на дядю Родю с его Советом, и на себя, наверное, серчал, что не сумел давеча уговорить народ. Эти догадки, жалость и все приятное, замеченное в чужом человеке, располагают к нему, не могут не располагать (не чурбан же ты бесчувственный): оратор из уезда стал по сердцу Шурке. И не одному ему, всей ребятне пришелся заметно по душе. Да и взрослые с неожиданным сочувствием смотрели на оратора, на его муки, как он переживает, старается говорить понятно, ничего, кажется, не тая и не прибавляя, одну правду, для ихней пользы, не иначе. Поэтому его жалели и охотно, с любопытством слушали, не шумели, только за столом некоторые насторожились.

— Ныне все изменилось в России, к нашей общей радости и счастью. Это и следует прежде всего понять нам, осмыслить до конца, а потом уж и действовать, — сдержанно — мягко говорил приезжий, поначалу словно немного конфузясь, мучительно — трудно произнося каждое слово, и оттого речь его была необычна и как?то сразу убедительно — покоряюща. Он обидчиво и одновременно детски — доверчиво глядел на народ поверх своих железных очков, подслеповато, добродушно щурясь, и это тоже чем?то располагало к нему и убеждало в его правоте. — Я не бог весть какой политик, простой земский статистик, но я смолоду, ежели хотите знать, боролся с самодержавием, пострадал за народ, за трудовое крестьянство, потому что хочу ему добра, справедливой жизни… Родные мои, надобно не орать без толку, не слушать разиня рот, извините, каждого встречного — поперечного, не опережать своими требованиями и приговорами шаг революции — он трудный, медленный, — а следует прежде подумать, поворочать мужицкой умной, осторожной головой, почесать крепконько затылок, чтобы не ошибиться. Женщины милые, равноправные сестры, вы обязаны все прочувствовать своим отзывчивым, верным материнским сердцем… Да, всем нам надобно проникнуться ответственностью, болеть душой за великое общее дело… Тяжело говорить о войне, а надо. Сколько она горя принесла, смертей, несчастий! Мы все жаждем мира. Да ведь мир с неба в рот не свалится. Простите меня, мир?то, касатики мои, тоже необходимо завоевать — вот вам правда — матка, не больно сладка, а что поделаешь, другой у меня нет. Я говорю попросту, сам мужик, учился на медяки, хитрить и обманывать не умею. Да и к чему? На нас на всех один драный картуз надет, трудовой, деревенский. Плохо — так всем, хорошо — опять же всем… Я и говорю, с победой революции изменился характер войны, она перестала быть царской, захватной, то есть чужой нам. Не о Константинополе и Дарданеллах, не о Галиции идет сейчас разговор, а о свободной России, только о ней, нашей многострадальной матушке — родине. Как спасти, сохранить родину и революцию? Мы теперь все должны защищать, оборонять завоеванную свободу от врагов… Каких? Ну, чего ты притворяешься недотепой, дяденька? Сам знаешь каких. Отныне война с кайзеровской Германией вовсе и не война, а защита отечества и революции, спасение свободной России. Кто выступает против этой защиты, тот губит революцию и родину, изменяет им… Не будем защищаться, немец покажет нам кузькину мать, он нам устроит неметчину, похуже царского режима. Потому?то необходимо, дорогие дяденьки и тетеньки, поддержать и «Заем Свободы». Давно известно: крепко царство казною…

Изба и улица закашляли, пронял многих кашлюн сразу, а иные еще и заворчали. Дядя Родя спокойно заметил, что Совет, деревня знают, какая такая война, кому она сейчас нужна, кто и чего защищает. Нынче на кривой дядей — тетей не объедешь, хоть сколько ни блуди языком.

Непонятно, почему изба и улица заворчали сильнее. Потупился в красном углу Шуркин батя. Хохловский депутат ожесточенно царапал колючую щеку.

— Подождите, не перебивайте! — возвысил голос оратор, и угри и морщины на его добром, усталом лице проступили отчетливее, он болезненно поморщился. — Не в займе даже дело, скажу вам. Пустили по фронту слушок: в деревне делят помещичью землю, солдатам ничего не достанется. Ну, и бежит солдат сломя голову домой, чай, сами видите, бежит «пожинать плоды революции», как болтал тут этот субъект, договорившийся до грабежа. Бросают солдаты фронт, а немцы только того и ждут… По одной сей причине надобно с землей повременить малость. Это говорит вам партия социалистов — революционеров, истинная защитница интересов трудового крестьянства. К этой партии я принадлежу и от ее имени выступаю, — с гордостью и важностью подчеркнул оратор, поправляя очки, близоруко — ласково и обидчиво разглядывая мужиков и баб, выборных за столом. — Да, партия социалистов — революционеров, не какая?нибудь городская, рабочая, ничего не понимающая в наших делах, нет, она, наша партия эсеров, — ваша заступница, молитвенница перед богом и государством, ангел — хранитель и сам Николай — угодник, если хотите, — она за социализацию земли, то есть, попросту сказать, за равное, справедливое ее распределение среди всех нуждающихся… Один мой товарищ, умняга, землемер, подсчитал: когда мы осуществим в России программу социалистов — революционеров, то каждый хозяин в деревне в среднем получит по двадцати семи с четвертью десятин земли… Недурно?

Теперь уж никто не кашлял, ни в избе, ни на улице. И слова никто не вымолвил, прикусили люди языки. Должно быть, всех поразили эти двадцать семь десятин да еще с четвертью. До чего аккуратно подсчитано, как тут не поверить. И не хочешь — поверишь. Но лица мужиков, баб хоть и стали отчасти довольными, успокоенными, однако выражали, как показалось ребятам, большое сомнение насчет такого множества десятин, и оратор первый посмеялся над собой, над сказанным и ваставил народ во что?то ему все?таки поверить.