Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 292

— Барыши не поделили! Марья Бубенец по старой привычке крикнула из сеней.

— Иван Прокофьич, кусай ответно, шибче, — полетит шерсть клочьями!

— А ты, Андрей, лохань ты эдакая, чего зеваешь? Помогай компаньону! — сказал весело Федор, муж тетки Апраксеи, бородач; он как вернулся с рытья окопов, заметно стал другим: обучился там, на окопах, сердиться и насмешничать. — Хватай мельника сзади, ловчее, рви ему загривок, — посоветовал он.

Шестипалый и в самом деле послушался, ввязался в руготню. А Шурка вдруг заметил с лежанки, как Митька и Петька Тихони и Олег Двухголовый перестали виснуть на подоконнике среди взрослых, побрели прочь от Сморчковой избы. Надо бы ткнуть носом Володьку Горева: вон они какие, твои магазинщики, фабриканты, им, буржуятам, всех хуже — за отцов стыдно, теперь задразнят ребята. Но оглядываться на питершичка — старичка некогда, нет времени поозоровать над ним, ткнуть хоть легонько, жалеючи, в бок, — не треплись, не воображай, что знаешь и понимаешь больше всех. Надо бы это сделать и по другой причине, чтобы кое?кто перестал глядеть хвастуну в рот, когда он говорит. Ой, как надо бы заехать разок Володьке по уху, а нельзя, еще пропустишь чего: в избе что ни минута — перемена. Да какая: заговорила Катерина Барабанова! Молчала, молчала всю весну, шевелила беззвучно серыми, в трещинах и болячках губами, а тут выскочила наперед других мамок и заговорила. Вот тебе и старая ольховая жердь, — одни глаза видны да раскрытый, злобно скошенный рот.

— С жиру беситесь? — просвистела она. — Всего?то вам мало, псы, грызетесь. А мне что делать с голодухи?.. Да мне надо — тка всех вас день — ночь поедом есть, заживо глотать, ведь у меня девчушки малые. Кто их накормит, оденет, вырастит?! — спрашивала она лавочника, бондаря и Ваню Духа.

Катерина словно разучилась говорить, свистела и свистела сухим горлом, как Настя Королевна, живая покойница, и больно было слушать этот свист.

— Я вам — отка который год подсобляю — в навозницу, сенокос, жнитво… в молотьбу. На Крылова ломлю неделю, на вас — две. Страда, много ли недель?то… Когда же на себя стану работать, на ребятишек? Когда вы зачнете мне, сволочи, подсоблять? Мне! Мне!

Она задохнулась, помолчала.

— Скорей медведь придет, подсобит, вас — отка не дождусь… Так как же жить вдове, бескоровнице, спрашиваю?.. С войны?то я никого не жду, нету мово?то, убили… Вас туда посадить, в окопы, на цепь. Грызитесь там, подыхайте, а мне дайте жить. Девчонкам моим хоть бы раз укусить сладкого куска какого, досыта поисть… Я теперича знаю, что мне делать: войной на вас, собак, навалиться. Всем миром! Эдак вот?ка раздернуть каждого, разорвать на кусочки, на ниточки!

Вытянув руки, скрючив пальцы когтями, Катерина в беспамятстве подскочила к скамье, бросилась на богачей. Мамки схватили ее сзади, удерживая, она не слушалась, рвалась, царапалась.

— На волоски разодрать… на ка — апельки… чтобы и духу вашего не осталось!

Свист оборвался. Варабаниха перестала кидаться на Устина Павлыча, он был ближе всех, подчинилась мамкам, которые держали ее за руки. Опять немо шевелились губы, и иные звезды дрожали и катились сейчас по ее впалым ольховым щекам без счету.

Бабы шумели и плакали теперь вместе с Катериной. Дядя Родя, сдвинув надбровные бугры, кому?то грозил и кого?то ласкал горящим взглядом, стучал по столу ладонью, успокаивая народ. Некоторые депутаты Совета помогали ему, призывая к порядку и тишине. А Шуркин батя снова вспомнил телку Умницу, и Олегов отец верещал, отвечая ему:

— Ну, виноват, не отстоял, как староста… Я тебе свою телку отдам, племенную… виноват!

— Спасибо, — рычал батя, — ты, может, еще и ноги мне подаришь? Своих?то я лишился — за кого?

— Не ожидал, Николай Александрыч, этакого попрека! — огорченно развел руками Олегов отец. — А я?то, глупенький, стараюсь, даже о горшочках твоих думаю…

— Вон чем глотку мне хочешь заткнуть?! — затрясся батя.

В шум ввязался Матвей Сибиряк, фронтовик — отпускник, сказал Быкову спокойно, негромко:

— Попользовался моим наделом, хватит. Верни ее обратно, землю. Какая она купленная, проданная, прижал меня тогда!.. Добром не отдашь — возьму силой.

Тут и Егор Михайлович напомнил Шестипалому улыбчато — жестко:

— Андрей, сосед, и тебя, дуй те горой, касается. Забыл мои полдуши?

Бондарь не откликнулся, притворился, должно, что не слышит. А Быков, смеясь, сердясь, оглядывался, ища защиты.

— Евсей Борисыч, хоть ты заступись! — крикнул он. — Ты же знаешь меня, дорогуля, я никогдашеньки не жалею добра!

Подбежав к столу, Устин Павлыч молил пастуха, кланялся ему, звал на поддержку. Тот, задумавшись, оглохнув от крика, не отвечал и глядел на лавочника обычно, как на пустое место. Потом, очнувшись, разобрав, что ему говорят, о чем просят, будто расстроился. Меховое, светлое лицо его покраснело, сморщилось, стало колючим. Там, на лице, проступило открыто презрение и отвращение, хуже ненависти: Евсей зажмурился и сильно плюнул себе под ноги.

Устин Павлыч отскочил, точно плевок достал его, попал в лицо, в серебристые очки. Он схватился за носовой платок.

В избе, за столом, в окнах кто фыркнул, понимая, одобряя пастуха, кто прикинулся, что ничего не заметил. А Сморчок, урча, отвернулся и долго еще краснел и растревоженно морщился, жмурился, точно ему было и противно и неудобно. Шестипалый давно потрясал над головой Вани Духа обоими кулачищами, что дубинами, — того и гляди, собьет картуз с лаковым козырьком, и приезжий из уезда, спасая Тихонова, принялся неловко разнимать, тихонько уговаривать.

Но не от всего этого, неожиданного, стихали и расступались люди в кути. Кто?то уверенно — требовательно торил себе дорогу в толпе, сипло, важно приговаривая:

— Пардон — с! Разрешите пройти… Пардон — с!

Глава IV

Явление Миши Императора народу

Послышался тонкий, переливчатый звон, скрип ремней, стук каблуков. И Шурка почему?то сперва увидел не человека, а просунувшийся снизу, как бы пронзивший подолы бабьих юбок, остроносый сапожок, красивый, с блестящей крохотной шпорой. Это было уже что?то не деревенское и не питерское, почище, военное — развоенное, геройское, очень приятное. Долгополая, в мохрах, добрая шинель билась о сапожок, — ни пылинки на нем, ни соринки, будто сапожок только что надет в сенях на ногу. В мягкое голенище вобрана туго широченная штанина, обвислая, с какой?то немыслимой алой полосой сбоку. Затем в глаза бросилась выпяченная, в лишних складках, войлочная грудь, затянутая в ремни, слева прицеплена всамделишная шашка, она гремела, задевая ножнами о пол, справа, из?под согнутого локтя, выглядывала кобура револьвера. А над выпиравшим из шинели стоячим воротом новехонькой гимнастерки, застегнутой парадно, на все железные пуговицы, словно висела в воздухе, сама по себе, невиданная солдатская фуражка бурого, почти коричневого цвета, глубоченная, с оттопыренными ушами. Наконец Шурка разглядел: под надвинутым на нос матерчатым, строченым козырьком, словно под крышей, царствовала заросшая соломенной редкой бороденкой, странно — знакомая и будто не совсем знакомая, с ржаными колосками — усиками, важно надутая, ей — ей напоминавшая кого?то, потная, брыластая физиономия.

— Миша Император! — шепнула Растрепа Володьке и потрясенному Шурке. — Ой, гляди, какой генерал!

— Он самый, кажись, Император и есть, — отозвался сдавленно Яшка. — Вот вырядился!.. А саблища?то, смотрите, волочится, здоровенная… И шпоры, мать честная! Как думаешь, Саня, в кобуре наган или браунинг?

— Кто? Почему? — дивился, не понимая, питерщичек — старичок, и Катька охотно ему все объяснила, растолковала. Заодно поделилась домашней своей тревогой: что?то будет с ее отцом в больнице? Скажут, убил Платона Кузьмича, управляла, нарочно заступом, посадят в острог…

Шурка же не мог вымолвить словечка, до того оторопел от неожиданности, верил и не верил в то, что он видел.