Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ), стр. 218

Тут вся Аладьина изба вздохнула одним свободным вздохом, с надеждой, заговорила шумно, в лад:

— А ведь верно, как хотите, не устоять худу супротив добра, не устоять!

— Какое оно, настоящее?то счастье? Хоть бы глазком одним на него поглядел, черт побери!

— Мы сами и есть наше счастье… А что? Какое пожелаем, такое и будет!

— А бога ты зря приплел, Никита Петрович, — укорил, не утерпел, конечно, Фомичев, праведник, собираясь восвояси, крестясь на образа. — Бог все — о видит и слышит. Согрешенья наши ему мешают… За сказочку, за карасин спасибо, не пожалел, вон какую лампищу за вечер сжег, а про бога этак говорить нехорошо…

— Поругай, поругай его! Он за стол сядет — лба не перекрестит, забудет, коли не напомнишь. И в церковь раз в году ходит, как его еще батюшка отец Петр терпит, и не знаю, — сердито откликнулась тетка Ираида, а сама не спускала с мужа горделивых, счастливых глаз. И сразу засуетилась, засобиралась ужином его кормить, — вечерять, как она всегда говорила.

Пора было расходиться по домам, не мешать хозяевам. Все медленно застегивали жаркие шубы и полушубки, утирали пот с лиц, повязывались платками, шалями, разыскивали шапки по скамьям, но с мест насиженных не вставали, уходить никому не хотелось.

— А еще есть сказка про Счастливую палочку! — громко сказал Шурка, все еще слыша, как стучится, ломится наружу его сердце, требует, чтобы его выпустили. Осмелев, как Данило, он спросил мужиков и баб: — Рассказать?

— После расскажешь, — ласково отозвалась мать, вся голубая от улыбки и еще от чего?то, поправила Шурке шарф на шее, заодно вытерла ему нос, хотя он и был сухой. Шурка даже обиделся, что его опять посчитали за маленького, но дяденька Никита сызнова заговорил, и обида на мамку тотчас забылась.

— Вот оно какое, человека сердце, — промолвил Никита, берясь за лобзик, приспосабливаясь ловчее выпиливать рамочку, не желая ужинать. Ему, видать, тоже не хотелось, чтобы расходилась так рано посиделка, желалось еще потолковать, поэтому он вызывал на разговор, твердил свое: — Не жалей его, сердца, не жалей… вынь из груди и свети людям!

— Не знаю, как насчет Данила и сердца, небыль, конечно, — отвечал Аладьину как бы за всех Шуркин отец задумчиво. — А вот что правда и есть счастье на земле, это ты верно подметил, так оно и есть… никакого другого счастья и нету. — Батя дымил цигаркой, жадно затягиваясь. И все мужики, соглашаясь с ним, полезли за кисетами на дорогу, закурили в избе, и Никита не оговаривал их.

Минодора глядела — глядела в морозное окошко и точно опять там что увидела, поднялась рывком, засмеялась, закружилась по избе, как девка.

— Эх, завьем горе веревочкой, как?нибудь проживем… Айда, бабы, на беседу! — закричала она, хватая в обнимку Катькину тихую мамку, важную Сморчиху, вертела их, а они отбивались. — Нарядимся ряжеными, почудим, погуляем, пока ребята спят… Жить да не топнуть!

— А что, в самом деле, святки, — подхватила Солина молодуха и повела плечом. — Девки?то как будут рады! Ведь одинешеньки, поди, сидят, парней?то нету!

— Ах, бес вас заешь совсем! — восхитился придумкой Егор Михайлович, глебовский гость, гуляка, и мелко — мелко пошел перебирать по полу валенками, приплясывая за Минадорой и Солиной. — Возьмите и меня с собой, нарядите старой барыней, я вам целое представление покажу, как на ярмарке в балагане… Вы меня еще не знаете, дуй те горой!

И Митя — почтальон увязался с бабами.

— Успею домой, пускай там моя одна попляшет жена, — сказал он и не заикнулся ни разику.

Отец сам надел в рукава шинель, заломил папаху, попрощался с хозяевами. Мать сняла его с лавки, он привычно, размашисто понес себя на руках к выходу. Бабы, мужики, переговариваясь, смеясь, собираясь на беседу, сторонились просто, давали отцу дорогу.

На пороге батя оглянулся на мать, которая неловко — тревожно торопилась за ним и боялась наступить на волочившийся хвост шинели. То необычное, шутливое выражение, с которым смеялся батя над собой, как пришел к Аладьиным, это новое, радующее Шурку выражение опять мелькнуло у него на лице.

— Поди и ты повеселись, — предложил он.

— Уж ты скажешь! Как можно, что ты?1 — отмахнулась мамка, но почему?то вспыхнула, покраснела.

Глава XVIII

ДОМАШНИЕ ДЕЛА

В январе по ночам еще палил, стрелял мороз, раздирая где?то в селе бревна изб и сараев, а бабуша Матрена, ворочаясь на печи от бессонницы, прислушиваясь, тихонько говорила очнувшемуся в заполночь Шурке:

— Чу, зима?то как ломается, чисто пополам ее рвет… Ну, теперича жди весны беспременно… Идет, молодушка наша, неузнанная, приятственная… идет!

И, осторожно позевывая и вздыхая, чтобы не разбудить ненароком Ванятку, прикорнувшего рядом, не потревожить отца и мать, спавших на кроватн, чуть слышно шептала, крестясь:

— Слава тебе, милостивец, балуешь меня, грешную, старую… Кажись, Сашутка, опять повидаю весну… доживу, порадуюсь.

Чем крепче, сильнее была стужа на дворе, тем оживленнее становилась бабуша. Раным — рано по утрам слезала она ощупью с печи, места себе не находила в избе, во все вмешивалась, поздно ложилась вечером, все твердила про народное поверье, которое никогда не обманывает.

— На Аксинью — полузимницу снежинки, кажись, не упало… Ай вру? Нет, упоминаю, скла — адный был денек, кра — асный… — возбужденно бормотала она. — Ну и сказано издавна: какова Аксинья, такова и весна, цветочек лазоревый… Отрадно?то как!

И незрячие глаза ее светились слезой. Мать из кухни охотно вторила бабуше:

— Верно, маменька, верно, про Аксинью и я слыхала… Загодя по всему видать, тепло нонче придет дружное. Пора стан ставить, холсты ткать… Время?то как бежит, не угонишься за ним… Немного я в зиму льна напряла, жалко.

— Так чего же ты не скажешь, молчишь?! — обрадовалась бабуша. — А я?то без дела маюсь! Давно бы сказала, дело?то и пошло спорей, скоко уж напряла бы я, и не переткешь. Да за мной, как я с глазами была, ни одна баба на посидушках угнаться не могла… Ох, плохая ты хозяйка, как я погляжу, плохая!

И отняла у мамки прялку. Пришлось той занимать другую у сестрицы Аннушки.

Теперь бабуша Матрена целыми днями и вечерами сидела у окна за прялкой. И мать каждую свободную минуту бралась за свой кужель. Они пряли, сидя на лавках друг против дружки у разных окошек, чтобы работать было посветлей. Ну, мамка — это понятно. А бабуша?то зачем зябла у замороженного окошка? Ведь она слепая, ей все равно где сидеть, — в углу еще лучше, теплее, не дует. Но когда Шурка, собираясь как?то учить пораньше уроки, попросил бабушу отодвинуться немножко от окна, дать и ему местечка у подоконника, она отказалась:

— Ничего я там, в углу, не напряду. Мне у окошка сподручнее.

Она оправила тяжелый, литого серебра кужель льна, перевязала его на прялке крепче, ровней и, поплевывая беспрестанно на костлявые пальцы и на ухваченную ими прядь, тянула из кужеля, словно разматывала клубок, выбирала бесконечную льнинку — паутинку. В это же время ее другая рука, откинутая наотмашь, в темных узлах вен, крутила веретено. Жужжа, веретено опускалось до самого пола и там, у бабушиных валенок, вертелось на половице волчком, как в Колькиной избе, у ловких Сморчковых девок. Потом бабуша неуловимыми движениями собирала для удобства скрученную нитку на ладонь — так нитка была длинна, — подхватывала с пола веретено и сматывала на него готовую пряжу.

Мамка не умела тянуть до полу льняную нитку, ее веретено со свинцовым кольцом для тяжести, чтобы дольше и сильнее крутилось, никогда не опускалось ниже лавки, на которой она сидела, веретено кружилось и распевало в воздухе, у ее колен. Зато мамка чаще бабуши сматывала свежую нить, и веретено живо становилось пузатым, свинцовый груз больше не требовался, мамка снимала кольцо. Скоро и кужель на прялке кончался, приходилось ей идти в чулан за новым.

— Неужто весь испряла? — удивлялась с досадой бабуша. — У меня эвон еще скоко!.. Когда успела?