Бакунин, стр. 50

Глава 8

АПОСТОЛ СВОБОДЫ

Герцен и Огарев узнавали и не узнавали своего старого друга. Внешне он очень изменился: грузный, поседевший, измученный хроническими болезнями. Но дух его, громоподобный голос, детская восторженность, порывистость и доверчивость оставались прежними. Позже в «Былом и думах» Герцен очень верно описал «апостола свободы» той поры: «Бакунин был тот же, он состарился только телом, дух его был молод и восторжен, как в Москве во время “всенощных” споров с Хомяковым; он был так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву, чувствуя, что жизни вперед остается не так много и что, следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он тяготился долгим изучением, взвешиванием pro и contra и рвался, доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу, лишь бы оно было среди бурь революции, среди разгрома и грозной обстановки. <…>

Бакунин имел много недостатков. Но недостатки его были мелки, а сильные качества — крупны. Разве это одно не великое дело, что, брошенный судьбою куда б то ни было и схватив две-три черты окружающей среды, он отделял революционную струю и тотчас принимался вести ее далее, раздувать, делая ее страстным вопросом жизни? <…>

Он спорил, проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь, целые сутки. В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от золы (табачной. — В. Д.) и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем в Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и Белокриницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого-нибудь отсталого далмата… и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать, что, впрочем, для него было облегчено тем, что он писал и говорил об одном и том же. Деятельность его, праздность, аппетит и все остальное, как гигантский рост и вечный пот, — все было не по человеческим размерам, как он сам; а сам он — исполин с львиной головой, с всклокоченной гривой.

В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный boheme с Rue de Bourgogne (богема с Бургундской улицы. — В. Д.); без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора направо и налево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей — без заботы об уплате, с той простотой, с которой он сам [готов] отдать всякому последние деньги, отделив от них, что следует, на сигареты и чай. Его этот образ жизни не теснил… он родился быть великим бродягой, великим бездомовником. Если б его кто-нибудь спросил окончательно, что он думает о праве собственности, он мог бы сказать то, что отвечал Лаплас Наполеону о Боге: “Sire, в моих занятиях я не встречал никакой необходимости в этой гипотезе!”

В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан.

Как он дошел до женитьбы, я могу только объяснить сибирской скукой. Он свято сохранил все привычки и обычаи родины, то есть студентской [так!] жизни в Москве, — груды табаку лежали на столе вроде приготовленного фуража, зола сигар под бумагами и недопитыми стаканами чая… с утра дым столбом ходил по комнате от целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так, как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Гресс, когда она глубокой ночью приносила пятую сахарницу сахару и горячую воду в эту готовальню славянского освобождения. <…>».

Герцен высказал в его адрес множество критических и по-дружески откровенных замечаний, некоторые из них задели Бакунина, прочитавшего отрывки из «Былого и дум» в «Колоколе» и «Полярной звезде», за живое. И все же мало кому из мемуаристов удалось создать столь выразительный портрет с запоминающимися штрихами и деталями: «Бакунин… любил не только рев восстания и шум клуба, площадь и баррикады, он любил также и приготовительную агитацию, эту возбужденную и вместе с тем задержанную жизнь конспираций, консультаций, неспаных ночей, переговоров, договоров, ректификаций [исправлений] шифров, химических чернил и условных знаков…»

Лондонская эмиграция все еще находилась под впечатлением отмены крепостного права в России, хотя царский манифест появился еще 19 февраля 1861 года. Первые восторги («Ты победил, Галилеянин!» — слова известного афоризма, обращенные Герценом к Александру II) давно сменились трезвыми оценками и разочарованием. Личная свобода крестьян не подкреплялась безвозмездными земельными наделами, и агония феодального режима растягивалась на многие годы. Вопрос о русской революции снова стал актуальным, и все надежды на нее конечно же связывались с обделенным и обманутым крестьянством.

Бакунин счел необходимым предупредить о неминуемом взрыве не кого-нибудь, а самого императора, из сибирских владений которого ему недавно и с таким трудом удалось бежать. Статьи, написанные на одном дыхании, впоследствии были объединены в брошюру, опубликованную спустя несколько лет под названием «Народное дело: Романов, Пугачев или Пестель?». Романов, поставленный в один ряд с вождем крестьянской революции и декабристом-заговорщиком Пестелем — это «царь-освободитель» Александр II, к нему-то и обращался недавний узник Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей. Смысл обращения такой: если царь не хочет в ближайшее время получить крестьянской войны или буржуазной революции, то он должен сам возглавить движение России по пути социального прогресса. Избежать кровавого исхода вполне возможно, если Александр Николаевич Романов, «встав во главе движения народного, вместе с Земским Собором приступит широко и решительно к коренному преобразованию России в духе свободы и земства». В противном случае «революция примет характер беспощадной резни, не вследствие прокламаций и заговоров восторженной молодежи, а вследствие восстания всенародного». Пока еще есть шанс спасти Россию от разорения и от крови. Но готов ли к этому император? И захочет ли он это сделать? Ответ напрашивался однозначный, а будущее покажет, что царь (не только этот, но уже другой) предпочтет иной выбор и другое решение…

У Бакунина были все основания обращаться непосредственно к русскому самодержцу. Свое кредо он ясно сформулировал по приезде в Лондон в письме к декабристу Николаю Ивановичу Тургеневу (1789–1871): «Я перестал быть революционером отвлеченным и стал во сто раз больше русским… русскому человеку надо действовать по преимуществу в России и на Россию, а если хотите шире, так исключительно на славянский мир».

Вскоре он напомнил о себе и давнему другу Жорж Санд и вкратце, в полушутливом тоне рассказал ей о своих злоключениях:

«31 января, 1862 г., Лондон.

14, Альфред-Стрит. Бедфорд Сквер. В. Энд.

М[илостивая] г[осударыня]! Вы, без сомнения, позабыли бедного русского, который тем не менее был одним из самых преданных Ваших поклонников. Я Вас не забыл, и это весьма естественно: Вы некогда проявили по отношению ко мне столько благородной и доброй симпатии. Я так мало забыл Вас, что, вернувшись к жизни после обмирания и исчезновения, которое длилось около 13 лет, не будучи в состоянии лично приехать в Париж, который теперь забавляется тем, что позволяет власти произвола править собою, и, желая во что бы то ни стало напомнить о себе Вашему благосклонному воспоминанию, я направляю к Вам моего брата, который, как и я, один из Ваших, м[илостивая] г[осударыня], страстных поклонников. Он расскажет Вам, как меня схватили в 1849 году, заковали [в кандалы], держали в течение двух с половиной лет в крепостях Кенигштейне, Праге и Ольмюце, судили и приговорили к смерти в Саксонии, потом в Австрии, наконец, перевезли в Россию, где я провел еще 6 лет в крепости и четыре года в Сибири, как, наконец, разбуженный всем тем шумом, который вновь происходит на свете, а особенно волнением в мире славянском, я предался Амуру, не богу, а реке, с помощью Божьей проехал через Японию, Тихий океан, Сан-Франциско, Панамский перешеек, Нью-Йорк, Бостон, Атлантический океан и, наконец, бросил якорь в Лондоне, где погода отвратительная, но где взамен этого хорошая и прочная свобода.