Мадемуазель Шанель, стр. 94

— Ты думаешь, я тебе враг? Поэтому не хочешь сказать, о чем он тебя просил?

— Ты не имеешь права учинять мне допрос, — сквозь зубы, резко проговорила я. Он нетерпеливо вздохнул, хотел что-то сказать, но… — Наверное, считаешь меня круглой дурой, если ждешь, что я поверю, будто ты не такой, каким кажешься, — быстро добавила я.

— Ты просто невыносима, — сказал он.

— Не ты первый говоришь мне об этом. — Я повернулась, чтобы уйти, но он схватил меня за руку. Я остановилась, демонстративно остановила взгляд на его пальцах, сжимающих мое запястье. — Я думала, ты сможешь помочь мне освободить Андре.

— Но я стараюсь. И Момм старается. Имей терпение. Ждешь от нас каких-то чудес…

— Чудес? — переспросила я и вырвала руку. — Я уже устала слушать, как это все трудно, как много бумажной работы и взяток для этого нужно. Тошнит уже от ваших отговорок.

Вдруг скрипнула входная дверь.

— Мадемуазель? — послышался голос.

Я повернулась туда, и у меня перехватило дыхание: в дверях стоял Стрейц с моим портсигаром в руке.

— Должно быть, вы потеряли… Тут… на крышке ваша монограмма…

Холод пробежал по моим жилам, от страха сжалось сердце.

— Зайдите и закройте за собой дверь, месье, — спокойно сказал Шпатц. — Думаю, нам надо поговорить. — Он бросил на меня короткий взгляд. — Наедине, если не возражаете…

Мне хотелось крикнуть Стрейцу, чтобы он бежал отсюда со всех ног, подальше, через горы, в Италию или Швейцарию, куда угодно, где можно спрятаться и где его не найдут. Но вместо этого я кивнула и молча наблюдала, как Шпатц ведет бедного архитектора в гостиную. Я должна остаться здесь, мелькнула мысль. Надо подождать, когда они заговорят, тогда можно будет подкрасться поближе и подслушать. Я вдруг пожалела, что у меня нет пистолета, и в первый раз поняла, насколько опасны, насколько сложны и рискованны мои отношения со Шпатцем.

Я была уже готова убить его. Да, вот, оказывается, насколько далеко я зашла.

Я поднялась обратно по лестнице, вошла в свою комнату, закрыла за собой дверь и остановилась, не зная, что делать дальше. Наконец опустилась на позолоченный стул возле окна и уставилась в подступающие сумерки, отполированные светом угасающего солнца. На горизонте, там, где небо смыкалось с морем, светилась коралловая, как мои вечерние платья, полоска, переходящая в розовато-лиловую. Мне казалось, прошло несколько часов, прежде чем Шпатц осторожно постучал в дверь и вошел в комнату.

— Он тебе все рассказал? — спросила я, не поднимая глаз.

— Да. Он хочет прятать в подвале беженцев перед отправкой в Италию. У него есть передатчик, который тоже надо прятать. Я предложил хранить его в подвале, поскольку толщина стен достаточная для того, чтобы заглушить атмосферные помехи. — Он остановился от меня в нескольких шагах. — Еще у него есть друг, один профессор-еврей, его арестовали в Виши. И он попросил моей помощи. Я попробую добиться, чтобы этого профессора освободили. Он не в лагере, его посадили в тюрьму предварительного заключения, так что, не исключено, можно сунуть взятку кому следует, правда потребуется немало. — (Наши взгляды наконец встретились.) — Ну что, этого для тебя достаточно?

— Пока достаточно, — прошептала я, хотя, по правде говоря, сама еще ни в чем не была уверена, если вообще можно говорить об этом. Я заключила сделку с дьяволом, и теперь, на радость или на горе, надо довести дело до конца.

— Хорошо. — Он повернулся к двери. — Распоряжусь, чтобы обед подали через час. Когда будет все готово, я позову. Стрейц обедает с нами, а пока ему срочно надо принять ванну. От твоего бравого архитектора смердит.

13

7 декабря 1941 года японцы подвергли бомбардировке американскую военную базу в Пёрл-Харборе.

Я уже вернулась в Париж и жила в «Рице». Когда по радио объявили об этом, немцы ликовали, отовсюду раздавались восторженные крики, хлопали пробки шампанского. Благодаря этой внезапной атаке их беспокойство по поводу того, что Америка вступит в войну, развеялось, оказалось, что и у американцев есть уязвимые места.

После этого посещать ресторан «Рица» мне стало противно до тошноты. Через несколько дней ко мне на ланч в бистро неподалеку от моего магазина пришел Кокто. Я удивилась, увидев, как хорошо он выглядит: угловатое лицо округлилось, густая шевелюра, правда, как всегда, взъерошена, но в целом внешность опрятна. Он явно поправился, не то что прежде, кожа да кости; словом, я его таким никогда не видела. В нем уже не было прежнего нервного беспокойства, к которому я привыкла и отсутствие которого после стольких лет нашего знакомства казалось поразительным.

— Это все война, — сказал он, когда я отозвалась о его внешности, — с нашими пороками она делает чудеса.

Я поняла: наркотики он больше не принимает, от зависимости освободился, когда отсиживался у многочисленных друзей со своим любовником-актером на Лазурном Берегу. Кокаин, морфин и другие удовольствия достать стало почти невозможно, разве что через знакомых нацистов или через каналы Мари-Луизы на черном рынке, и это удовольствие стоило теперь целое состояние.

— Ты должна пойти со мной к Мисе, — сказал он, уплетая что-то безвкусное и серое. — Она спрашивала о тебе, спрашивала, как дела, как здоровье.

— Да что ты? — Я ткнула вилкой в кусок филе… впрочем, черт его знает, что это было на самом деле, ясно одно: это долго тушили с луком и капустой, потому что других овощей нынче достать невозможно. — Странно, — продолжала я, — я думала, она больше никогда не захочет меня видеть.

— Она говорит, это ты ее бросила. — Кокто наклонился ко мне, словно хотел поведать какой-то забавный секрет, и у меня испарились последние остатки аппетита. Я сразу вспомнила, как он зашел ко мне в гости, когда у нас с Боем случился разрыв, и сообщил о пагубном пристрастии Миси к наркотикам. — Она утверждает, что у тебя была истерика.

Я кисло усмехнулась, закурила сигарету, чтобы заглушить отвратительный вкус непонятно чьего мяса.

— Еще бы! Разве она бывает когда-нибудь виноватой? Она готова обвинить меня и в том, что я развязала войну, если бы нашелся кто-нибудь, кто бы ей поверил.

— Коко, она тебя очень любит.

Он выглядел сейчас таким несчастным, но я никак не могла понять, на самом ли деле он переживает по поводу нашего раздора или просто беспокоится, что его хотят лишить удовольствия посплетничать и позлословить в тесном кругу. И по моему лицу он, должно быть, понял, что я совсем не расположена мириться.

— Она очень расстроилась, что ты с ней поссорилась… и по поводу какого-то там немца тоже.

Тут уж я совсем разозлилась:

— Отнюдь не по поводу какого-то немца. Совсем по другому поводу. — Я помолчала, разглядывая его лицо сквозь сигаретный дым. — Она хоть сказала тебе по какому?

Кокто пожал плечами, но лицо его просветлело; кажется, он уже предвкушал, что в конце концов уломает меня.

— Да так, не очень внятно. Она была не очень разговорчива, на нее даже не похоже. — Он помолчал. — Так, значит, не из-за твоего нового любовника?

Я с трудом подавила желание раздавить сигарету в месиве на тарелке и тут же уйти.

— Именно поэтому ноги моей в ее доме больше не будет. Считает, что хорошо разбирается в вещах, которых на самом деле не знает.

— Нет-нет, она сказала, что ты якобы хочешь спасти своего племянника, что он в немецком лагере и ты очень за него переживаешь. Она не тебя обвиняет, она все валит на несчастные обстоятельства.

— Мися говорила тебе, что она еврейка?

Сама не знаю, как сорвалось с языка… Но, увы, слово не воробей: вылетит — не поймаешь.

Он так и застыл над тарелкой:

— Что-о? Так Мися, значит… — Он оглянулся: столики поблизости были почти все пустые. Увидев его движение, я испытала прямо-таки порочное удовлетворение. Для всех нас страх, что тебя могут подслушать, стал второй натурой, и мне было очень даже приятно, что и Кокто тоже боится. — Я всегда думал, что она католичка. И она сама это утверждает. У нее по всему дому иконы и распятия.