Мадемуазель Шанель, стр. 104

Она встретила меня у двери с горестным плачем, и сразу стало понятно: она знает, зачем я явилась. Мися с порога сообщила, что они с Сертом собираются снова пожениться, и потащила меня в гостиную. Там мы устроились на продавленном диване, где столько раз сиживали прежде, сплетничали и смеялись, подшучивали над друзьями и высмеивали недругов, ссорились и снова мирились… Мы с ней были ближе, чем родные сестры, как никто из наших знакомых.

— Ты должна остаться, — сказала она, обхватив мои ладони, потирая их, словно они замерзли. — Кто теперь сошьет мне платье?

— Кто-нибудь сошьет.

— А Серж? Что будет с ним? Сейчас он в безопасности, но его уволили, он уже не возглавляет балетную труппу «Гранд-опера». Его вызывали на допрос в Комитет, занимающийся «чисткой». А Кокто — как он будет жить без тебя? Ты им нужна здесь. Ты нужна всем нам, очень нужна.

Мне пришлось закусить губу, чтобы не расплакаться и не изменить своего решения. Если расплачусь, думала я, то мне конец. Нас обеих просто уничтожат. Я отняла у нее руки, коснулась пальцами ее морщинистой щеки:

— Ничего, Серж справится. Он ведь национальное достояние, один из самых выдающихся хореографов в мире. Его могут, конечно, заставить искупить вину, но пройдет немного времени, и он снова будет танцевать. Он больше ни в чем не разбирается, это его жизнь. И Кокто тоже, он должен писать. Что еще он умеет делать? И ты, моя обожаемая подруга, ты будешь жить и дальше. У тебя есть твой Жожо. Он единственный, кого ты по-настоящему любила.

Мися уже плакала так горько, что пришлось пожертвовать для нее носовым платком.

— Я не перенесу, — лепетала она, хлюпая носом в платок. — Просто не смогу.

— Это тебе только так кажется, — прошептала я, обняв и крепко прижав ее к себе, а сама смотрела ей через плечо на стоящего в дверях гостиной Серта. Его серое лицо было мрачно.

— У них в Швейцарии даже хлеба приличного днем с огнем не сыщешь, — сказал он. — Тебе там вряд ли понравится. Помрешь от скуки.

— Да, — согласилась я, улыбаясь сквозь слезы, которые не могла уже больше скрывать. — Я знаю.

* * *

Когда я уезжала из Парижа, пошел снег. Мягкие снежинки кружили в воздухе, ходили волнами вокруг Эйфелевой башни, покрывая ее железную конструкцию, и опускались на землю. Ветер гнал белоснежные струйки по гравийным дорожкам парка Тюильри, под мерцающими маркизами на Елисейских Полях, засыпал мансарды художников и кабаре Монпарнаса, пятнами налипал на спирали литой из меди колонны на Вандомской площади. Снег засыпал тротуары, набивался в щели потемневших от возраста зданий, смягчая очертания города, который много повидал на своем веку, пережил и страдания, и страх, видел и радость, и процветание — как ни один другой город в мире.

Нежный, как рука, затянутая в перчатку, снег ласкал навес над фасадом магазина на улице Камбон. Плотно закрытыми ставнями он слепо уставился на отель «Риц» напротив. Снег задержался на полотне, белый, всего лишь чуточку белее самого тента, потом начал подтаивать, и капли падали мимо больших букв, которыми было написано имя, некогда столь желанное, столь знаменитое и столь экстраординарное, что одного только этого слова было достаточно, чтобы узнать, о ком идет речь.

Шанель.

Париж

5 февраля 1954 года

Ох, наконец-то раздаются аплодисменты, если, конечно, можно так выразиться. Приглушенные, вежливые, но довольно жиденькие; уже слышится скрип отодвигаемых стульев, шелест и шорох надеваемых пальто, звуки торопливых поцелуев, слова, в которых содержится обещание скоро встретиться за ланчем. Эти звуки сообщают все, что мне надо знать. Много лет я прожила за границей, и меня постепенно забыли все, кроме самых близких друзей, а я, в свою очередь, слишком долго игнорировала странности и причуды мира моды — и вот награда: приглашенные быстро и без лишних разговоров разъезжаются, и это надменное молчание для меня гораздо хуже, чем публичное осмеяние.

Они разочарованы. Разумеется, это именно так.

Стоит ли мне спускаться, чтобы раскланяться с ними, или оставаться здесь, пускай манекенщицы стоят там одни, пока толпа валит на выход?

Думаю, пока подожду. Они видели мои модели. Они ждали моего возвращения, спорили, разыгрывали удивление, сомневались, смогу ли я вернуть славу своей молодости. Я представила коллекцию вызывающе строгих платьев моих любимых цветов: черного, темно-синего, кремового и темно-коричневого; белые камелии на поясе и покатые плечи, а также плоские шляпки с лентой и еще костюм без воротника красного цвета. Ничего лишнего. Хотя Диор снова заставил женщин мучиться в его проволочных корсетах, километрах тюля и кринолинах, начинающихся от неестественно затянутых талий, отчего женщина стала похожа на перевернутый распустившийся бутон, я подчиняться этим стандартам отказываюсь.

С какой стати я, Коко Шанель, стану ради них меняться? Я продемонстрировала свою любовь к свободе и независимости, показала одежду для женщин, которым нужно двигаться, работают они или развлекаются. Со временем они сами поймут, что голливудские принцессы могут сколько угодно вальсировать в своих киношных фантазиях, вырядившись в фантастически нелепые диоровские творения, но это не для нормальной женщины. Так быть не должно. Мода и глупость — вещи несовместные.

Пусть делают что хотят. Я не стану жертвовать своими идеалами. И все же, стоя на самом верху лестницы, слушая, как они уходят, я чувствую их разочарование, чуть ли не слышу, как они перешептываются о том, что я утратила былую хватку. Впрочем, на что можно было надеяться после пятнадцатилетнего изгнания? На то, что мир нисколько не изменился, что он с нетерпением ждет, когда я снова приду и стану всех одевать?

И ужасное подозрение холодной змеей заползает в душу: мне начинает казаться, что в этом провале виновата моя деятельность во время войны, последствия этого работают против меня даже после стольких лет. Меня так и не привлекли к суду, но не осудили ли меня мои коллеги и люди моего круга? Если так, то это я просто должна игнорировать.

Я уже поворачиваюсь, чтобы ретироваться в ателье и поразмышлять о своем неясном будущем, как вдруг слышу внизу чьи-то шаги и неуверенный голос:

— Мадемуазель…

Я поворачиваюсь более резко, чем следовало бы, в груди словно зияет рана, вызванная равнодушием публики, но я понимаю, что не должна показывать это. Внизу стоит хорошенькая женщина в прекрасно сшитом костюме. Модель не моя, автоматически отмечаю я, и при этой мысли не могу удержаться от хриплого смеха. Да откуда на ней может быть моя модель? Ей наверняка не более двадцати.

— Да? — Я улыбаюсь, хотя у меня такое чувство, будто губы мои кто-то разжимает ножом.

— Я… помощница Беттины Баллард, главного редактора журнала «Vogue», — говорит она, и дрожь в ее голосе приносит мне удовлетворение. Интересно. Эта девица, оказывается, прекрасно знает, с кем разговаривает. Похоже, мое имя все еще имеет вес. — К сожалению, мисс Баллард нужно было срочно уйти. Она опаздывала на встречу, которую назначила у нас в офисе, но мы… мы думали…

Я продолжаю пристально изучать ее. Значит, начальница оставила подчиненную приставать ко мне с разговорами, а сама отправилась по делам. Вряд ли это демонстрирует хороший вкус.

— Полагаю, вы говорите об американском «Vogue»?

Она краснеет и утвердительно кивает. Кожа лица прозрачна, как, впрочем, и его выражение.

— Продолжайте. — Я делаю неопределенный жест рукой.

После сегодняшней катастрофы, лавиной обрушившейся на меня, разве имеет значение еще капелька унижения?

Видимо ободренная, она доверчиво поднимается по лестнице ко мне, останавливается на ступеньку ниже, в одной руке крепко сжимая портфель, какие обычно носят мужчины, и уравновешивая его большой и довольно безобразной сумкой в другой. Сумка из стеганой кожи очень похожа на какую-то модную модель, которую создала я, но невооруженным глазом видно, что это лишь беспомощная имитация. Глядя на нее, я ловлю себя на мысли, что неплохо было бы усовершенствовать и мою собственную сумочку, дополнив ее ремешком, увитым золотой цепочкой.