Были давние и недавние, стр. 57

— А бинты? — спросил посетитель. — И потом, имейте в виду, если юнкера застигнут вас в нашем расположении…

— Бинты я положил, — нетерпеливо прервал его доктор, надевая пальто, — но меня интересует другое…

— Вата? — деловито спросил посетитель.

— К черту вату! Не выбросите ли вы за борт интеллигенцию?

Увидев улыбку на лице посетителя, доктор сердито отвернулся и крикнул:

— Маша, я ухожу к больному… дня на два. Можете обо мне не беспокоиться!

Старый адвокат

Были давние и недавние - i_025.png

Старший лейтенант, доктор Пааль, состоящий для поручений у коменданта Таганрога капитана Альберти, считал, что при разговоре с русским офицер германского рейха должен вставлять в глаз монокль. Монокль подчеркивал, по мнению господина доктора, превосходство нордической расы.

— Раньше чем обсуждать основательность вашего ходатайства, — надменно процедил сквозь зубы господин доктор, стараясь усесться величественней, что ему, при малом росте и плюгавой наружности, мало удавалось — отвечайте: выполнили ли вы приказ номер шесть господина бургомистра о регистрации лиц свободных профессий и получили ли лицензию на занятие адвокатурой?

Собственно, Паалю было в высшей степени наплевать и на регистрацию, и на лицензию, но он привык выполнять инструкции и приказы, чем выгодно отличался от своего шефа — коменданта итальянца Альберти, пьяного дебошира и к тому же морфиниста.

Русский спокойно сидел перед ним. Густая шапка вьющихся седых волос на голове, глубокие морщины на лбу, горестная складка у резко очерченных губ должны были бы вызвать у его собеседника чувство уважения. Пааль же глядел на посетителя в потертом пиджаке с чувством подозрения и крайнего недоброжелательства, то есть именно с теми чувствами, которые вызывало в нем всякое общение с представителями «местного населения». Пааль был убежден, что всякий русский — его враг и злоумышляет лично против него, в том числе даже и чины русской полиции. Если бы его спросил фюрер, он, Пааль, сказал бы, что давать русским оружие, хотя бы они двадцать раз приняли присягу германского полицейского охранной полиции, нельзя. Обойдемся и без них, — сказал бы он фюреру. Но фюрер его не спрашивал и вообще не подозревал о его существовании.

— Лицензию, пожалуйста! — повелительно повторил Пааль.

Посетитель с каким-то рассеянным видом полез в боковой карман пиджака и протянул адъютанту коменданта бумажку с орлом и свастикой. Старший лейтенант пробежал бумажку и, возвращая ее, задумчиво сказал:

— Ваша фамилия Исаков? Лев Николаевич?

Странно…

— Простите, что именно здесь странно? — спокойно спросил адвокат.

— Имя и это… фатернейм — русские, а фамилия… Пааль дернулся и визгливым голосом произнес вопросительно и вместе с тем горестно:

— Исаков — в фамилии что-то еврейское. Вы еврей?

— Русский, — равнодушно ответил Исаков и почти насмешливо добавил: — В Ленинграде — Исаакиевский собор. Название происходит от того же имени.

— Быть может, не собор, а синагога?!

Не отвечая, адвокат, с трудом скрывая нетерпение, напомнил о цели своего визита:

— Вчера в школу, куда было приказано явиться лицам еврейской национальности, пришла русская женщина, по профессии детский врач, Анна Ивановна Шаповалова…

— Э? — кратко и недоброжелательно спросил, прерывая Исакова, старший лейтенант. — Приказано было явиться… Приглашались только евреи для отправки в сельские местности, где им будет лучше житься…

Последнюю фразу Пааль произнес скороговоркой и явно неодобрительно. Видно было, что формулировка была придумана не им, а начальством. Он в нее не верил, но не склонен был к критике распоряжений и формулировок начальства.

— Видите ли, — сдержанно объяснил адвокат, — врач Шаповалова была обеспокоена участью одной еврейской семьи Краснович, детей которой она лечила, и поэтому…

— И поэтому она проникла во двор той школы, куда… приглашались евреи? — закончил с нехорошей улыбкой Пааль. — Ну что же. Это значит, что и она уже поехала в сельскую местность, где ей, несомненно, тоже будет лучше… ну хотя бы в смысле продовольственном…

Исаков вернулся домой: две комнаты, перегородка и — по давней семейной дружеской традиции — незапирающаяся дверь в соседнюю квартиру.

Старик уже давно овдовел. Был у него сын — студент Киевского университета, но его расстреляли махновцы, которым он попался, когда возвращался из Киева в Таганрог. С «бандитами», как называли фашисты партизан, Исаков связан не был и в тот момент не помышлял о связи. Он не эвакуировался из Таганрога не потому, что слишком мал был для этого отпущенный войной отрезок времени, а просто ему не хотелось суетиться, укладывать вещи, искать транспорт. В семьдесят два года человек может сохранить ясный ум, способность трудиться и стремиться преодолеть встреченную несправедливость, но внезапные и особо трудные усилия ему уже не под силу.

Соседка, Марья Васильевна Омельченко, тоже не собиралась эвакуироваться. Старшая дочь ее, Елена, была замужем за местным греком, богачом Скарамангой, и Марья Васильевна рассчитывала, что, на худой конец, Леночка, оказавшаяся греческой подданной по мужу, сумеет охранить и оградить все семейство, а главное — трех дочерей-девушек: Софью, работавшую на телеграфе, Олю, еще школьницу, и Татьяну — красавицу, невесту офицера, который сейчас бог весть жив ли, нет ли. Впрочем, Татьяна нисколько об этом, по складу своего веселого и оптимистического характера, не беспокоилась. Она окончила десятилетку еще два года назад, в вуз не попала и теперь пыталась овладеть специальностью машинистки, работая по нескольку часов на машинке Льва Николаевича. О несчастье с врачом Шаповаловой и с соседкой ее, Краснович, рассказала ему все та же Марья Васильевна.

— Ужасно! — сказал Лев Николаевич. — Ей бы не пойти, тут все построено на слепом, нерассуждающем выполнении приказа… Но почему пошла Шаповалова? К ней-то приказ не относился!

Марья Васильевна только вздохнула.

В разговор вступила Татьяна, которая сообщила в несвойственном ей мрачном тоне несколько убийственных подробностей, объяснявших, зачем, собственно, ринулась в здание школы Шаповалова:

— Она дружит… дружила с Марусей Каждан, — сказала Татьяна, не поворачиваясь к матери и Льву Николаевичу. Опустив руки, она низко склонила голову над машинкой, точно внимательно рассматривая ее устройство. — У Маруси ребеночек шести месяцев, ее муж эвакуировался…

Она легко выговорила это новое трудное слово, ворвавшееся в нашу жизнь нежданно-негаданно.

— Ребенок больной… Маруся осталась… И Елизавета Абрамовна Краснович тоже осталась — куда ей ехать, старой и больной?

Татьяна вдруг принялась ожесточенно бить по клавишам машинки с такой быстротой, которой не достигала еще ни одна самая замечательная машинистка. Видимо, сочетание букв в словах на этот раз ее не интересовало.

Лев Николаевич встал и закричал непривычным для него злым голосом:

— А откуда вы, собственно, знаете, что их всех расстреляли?!

Ответила Марья Васильевна, тоже с необычной для нее строптивостью:

— А оттуда, Лев Николаевич (она говорила не Лев, а Лёв), что люди видели, как их везли в грузовиках к Петрушиной балке и там всех заставили рыть братскую могилу и всех постреляли. И Марусю Каждан с младенцем, и Анну Ивановну Шаповалову. Люди видели!

— Кто, кто видел? — спросил Исаков.

— Сторожиха с огорода, Ивановна… Она прибежала ни живая ни мертвая в город к дочке! Может, желаете спросить ее?

— Не попытаться ли вам, Марья Васильевна, уйти со своими дочерями? — вдруг спросил Исаков. — Ну хотя бы в Ростов, там немцев еще нет…

Он поймал себя на слове «еще» и сердито поправился:

— Нету там немцев!

Марья Васильевна удивилась:

— Да зачем же свой угол бросать? На худой конец, зять есть, как-никак, греческий подданный!

— Плевать им на греческого подданного! — неожиданно заявил Лев Николаевич. — Уходите! Четыре дочки, все красавицы, не ровен час…