Ленинградские повести, стр. 98

Марфа хотя и не злоупотребляла его уступчивостью, но все же вольней других держалась с крутым звеноводом.

— Что ж ты, Кузьма Ипатьич, не согласился? — сказала она и теперь, широко загребая веслом в паре с Константином Мазиным. — Взял бы сынок твой нас на буксир, мигом бы в Набатове были.

Воронин молча разглядывал далекие звонницы, щурил глаза, будто определял расстояние до берега. А сам думал: «Как-то у Алешки с добычей? Тоже пустой или на его миноносце, хочешь не хочешь, с рыбой будешь?..»

За звеньевого Марфе ответил Мазин.

— Вот и видать, что ты баба, хотя и мужицкие порты носишь, — сказал он, не прекращая движения веслом. — «Буксир, буксир»!.. Собственное рассуждение в человеке должно быть. За буксир этот ухватишься — глядишь, и в лужу въехал. Соображай!

В разговор вступил дед Антоша Луков:

— Не ищи где легче, ищи где честней. Иной — он всю жизнь на буксире волокется. А почему? За легкостью гнался! Да и приобвык к ней, на себя надёжу потерял. Вот как! Смекаешь?

Но Марфа так и не поняла туманных рассуждений мужиков. Ей понятно было лишь одно: прими они буксир, предложенный Алексеем Ворониным, они бы раз в шесть скорей добрались до дома, не били бы зря и так в кровь до коросты разбитые веслами ладони, не жарились бы еще три часа на солнце.

В тишине шли карбасы. Только ровный деревянный стук весел в уключинах нарушал озерное безмолвие да нежно и мягко лопотала вода под бортами. Близился знакомый до малейшего изгиба, до каждого камня низменный берег, ничем не защищенный от свирепых осенних штормов. Отчетливей становились силуэты рыбацкого села. Тонкий, как шило, шпиль колокольни, проткнув гущу окружающих его вязов и лип, поддел своим светлым острием далекое белое облачко. Лиловые дымы? слоились над крышами бревенчатых домиков. Воронин отметил: не ды?бится дым, — значит, воздух гуще стал, давление вниз идет, как объясняет Серега-председатель. Перед большим, надо быть, волнением. Не иначе как к непогоде штиль такой стоит невообразимый.

Но когда еще забушует озеро, когда загуляют в нем крутые волны, — а в душе Кузьмы Воронина волнение давно поднялось. Он смотрел на «Ерша», причаленного к пристани «Ленрыбы». Черными муравьями сновали люди по сходням между его бортом и бревенчатым причалом, таскали и таскали белые лучинковые корзины. Знать, не пустой вернулся Алешка. Батька все озеро исколесил, а сынок — вот тебе! На сутки поди вышел, и уже добычу таскать не перетаскать. А еще гаркнул ему сдуру: гремит-де, что бочка порожняя, твой траулер.

— А ну, стой! — скомандовал вдруг старик.

Гребцы затабанили веслами, выравниваясь борт к борту.

— Ты что, Кузьма Ипатьич?

Воронин молча поднял брезент, осмотрел рыбу в садке своего карбаса, перебрался в другой карбас и там тоже покопался в рыбьей залежи.

— Дрянь! — сказал зло, швырнул скользкого ершонка в воду и, стоя во весь рост, долго утирал о холщовую штанину изъеденные водой и солью коричневые пальцы. — Дрянь! — повторил. — Надо выбросить и не срамиться. Нету и нету рыбы — и все. В другой раз, доведется, наверстаем. А с такой трухой — на смех ехать.

Марфа удивилась — выбрасывать рыбу? Сколько пудов! Опять непонятное мужики затевают. Но Константин Мазин поддержал звеньевого. Дед Антоша Луков перебирал руками белоглазых судачков, рябеньких окунишек, широких — в ладонь — густерок, заглядывал им под жабры, дул в разинутые рты — оживлял. Он склонен был разделить мнение Марфы — зачем губить добро: добывали, труд на него тратили. Но дед Антоша был стар, куда старее остальных, всякого, перевидал в жизни, знал хитрые душевные глубины, знал, что честь-достоинство рыбацкое иной раз дороже любой добычи. Смолчал.

Порешили, одним словом, выбросить рыбу. Рыбаки, не то что сига — осетров лавливавшие, были щепетильны, мнительны и пуще всего на свете боялись сраму.

Заработали водоотливные черпаки, сачки нитяные — полетела живая и сонная рыбья мелкота за борт. Почуяв волю, свежую воду, точно нехотя пошли вглубь одуревшие от плеска в садке ерши. Едва шевеля плавниками, потянули в стороны от карбасов судаки и окуни, мертво в воде забелели облинявшие густерки, язишки, плотва.

Сергей Петрович, рядом с Мариной сидевший на крылечке медпункта, передал ей свой большой морской бинокль — подарок командира, полученный при демобилизации.

— Что они там делают? — сказал встревоженно.

— Рыбу выбрасывают! — удивилась и Марина, рассмотрев крепкую фигуру своего приемного отца. Она видела, что Кузьма Ипатьич участия в этой работе не принимал, сидел недвижно на корме, подперев волосатую голову руками. — С чего бы им такое вздумалось?

— Закисла, должно быть, — высказал догадку Сергей Петрович. — Запах дала! Жарища-то какая стоит!

Карбасы уткнулись в береговой песок. Галки и коты, не обращая внимания на людей, толкаясь и ссорясь между собой, ринулись к садкам. Но снова в этот день напрасны были их надежды, зря они с полуночи томились ожиданием, — завтрак оказался скудным. Зверям и птицам перепало десятка два дохлых, раздавленных сапогами рыбешек.

Воронин распорядился убрать снасти, помог вытащить карбасы на берег, пожал руку Сергею Петровичу, сухо кивнул вышедшей встречать рыбаков Марине и огородами, избегая односельчан, пошагал домой.

— Что у вас за происшествие? — спрашивал Сергей Петрович, заглядывая в пустые садки. — Протухла рыба?

— Было бы чему тухнуть! — бодро соврал Мазин. — Где она, рыба-то?

— А за борт что там бросали? — Председатель указал рукой в озеро.

— Где? — Мазин обернулся и, сделав удивленные глаза, старательно вглядывался в горизонт.

И все, кроме Марфы, разбиравшей мережи, обернулись к озеру, смотрели туда с крайним любопытством и удивлением.

Дед Антоша — будто при всем своем старании он ничего не может увидеть — усиленно жал плечами и скреб заросший седой жесткой гривой затылок.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Большой домина у Ворониных. Три поколения рыбаков венец за венцом свивали свое семейное гнездо из смолевых, водой с Паши пригнанных стволов. Только самые древние жители Набатова, вроде Антоши Лукова, помнят, может быть, то время, когда начал возводить этот дом дед Кузьмы Ипатьича — Нестор Воронин. Вернулся солдат с Крымской войны, женился, пошел в отдел от отца, срубил одноэтажный пятистенок. Под старость, вместе с сыновьями, надстроил Нестор второй этаж. Ипат Несторович, отец Кузьмы, прирубил к дому с двух сторон пристройки — двумя крылами, а после еще и мезонин соорудил. И как бы ни разрасталась семья, для всех находилось в доме место.

А семья росла быстро. Только девки уходили в чужие дома, замуж, а мужской пол из поколения в поколение гнездился в старом дедовском гнезде. Было оно нескладно видом: будто слепили несколько изб в одну, сдвинули в кучу — так опята на осиновом пне теснятся. Прямо с земли ко второму этажу, мостиками перешагивая через низкорослые пристройки, вели две лестницы с перильцами: делились семьи, делили жилье, отдельные входы выдумывали — чтобы не ссориться.

Великое множество обитало в доме братьев, сестер, мужей, жен, внуков и правнуков. Были они друг другу одновременно и тетками и дядьками, и крестными и свояками. Шумно, весело воронинский ковчег плыл через долгие десятилетия. Редко случались раздоры в нем. Давно ни к чему стали отдельные входы, жили все сообща, и, быть может, поэтому, как и родители его, не понимал Кузьма Ипатьич жадности, не понимал, как можно не подать руку нуждающемуся, как не пригреть сирого. Еще молод когда был и крепок, взял в дом сироту Маришку, за Серегой Скворцовым как отец родной смотрел. А во время войны перенес в пристройку и пожитки Антоши Лукова. Сыновья Антошины перемерли, остались из Луковых только внучки да внук Костя. В Костиной семье и жил последние годы одинокий дед. Но Костя, служивший на флоте, погиб. Жена его, пустяковая бабенка, в Новую Ладогу повадилась на гулянки ездить, да и вовсе ушла потом из Набатова, благо детей не было. Дом продала счетоводу из «Ленрыбы». Коситься стали на деда чужие люди. Куда ему податься? К внучкам идти? Как-то еще ихние мужики на него взглянут… Да и Кузьма отговаривал: не ходи, мол, никуда, живи у меня. Вот и бродит дед вокруг обширного, дома, не любит, не может сидеть сложа руки. Когда не в озере (а он редко отстает от звена), все по хозяйству хлопочет: то на крышу взберется, дырья латает, то подпоры под северную стену ставит — одряхлело бревно, поистлело, то лавочку вкапывает на огороде под кустом сирени — ребятне отдохнуть. И если уж присядет на истертых сотнями ног ступенях крыльца, — не мигая, бесцветными своими стариковскими глазами неотрывно глядит в озеро. Идут тогда чередой воспоминания. Размечтается — молодым себя видит, двадцатилетним. И покойная Авдотья его — не Авдотья — Дуняшка с бойкими глазами. Встречает его на берегу, губы ее как вишня-ягодка наливная, пригретая солнцем… Ведет она под руку в дом. Сижок там ждет копченый на столе, корюшка солененькая, пироги с налимьей печенкой и сороковка, морозная, на леднике остуженная. Дружки сойдутся, однолетки…