Ленинградские повести, стр. 83

— Думаю, думаю, Кирюша, придумать ничего не могу, — ответил рассеянно Панюков, занятый мыслями о Тане. — Может, коней будешь гонять в ночное?

— Гонял же осенью, Семен Семенович. Культяпка стынет ночью, ноет.

— Сторожить поля пойдешь?

— Семен Семенович, пойду, сам знаешь. Да душа-то к своему делу тянется, по специальности бы…

— Вот еще разок подумаем на правлении, обожди маленько.

— Ждать надоело.

— Эх, Кирюша, надоело! И мне, брат, многое что надоело. Кручусь-кручусь колесом… А только гавкает на тебя всякий.

— Собака лает — ветер носит, Семен Семеныч. Для общего дела чего не перетерпишь! У нас в роте солдат был, на пулемет немецкий лег для общего дела.

— На пулемет?.. — Панюков задумался. — На пулемет — бывали такие дела. Здорово это ты сказал, Кирюша. Вот спасибо тебе, понимаешь ты меня.

2

Федор остановил коней, накинул петлей вожжи на рукоять плуга и поджидал, пока не поравняется с ним Иван Петрович, шагавший навстречу по своей делянке.

— Закурим, дядя Ваня!

Запасы «легкого» у Федора кончились, и они вместе закурили махорочку. Сидя на своих плугах, в отдалении друг от друга, пользовались минутой отдыха, переглядывались. «Чем не жених!» — думал Иван Петрович, в который раз дивясь, как складно пришлась Федору короткая, мягкой кожи курточка, — знаменитый, говорит, минский портной шил, — вся в задвижках, даже и карманы на задвижках, с висюльками; как плотно схвачены крепкие икры его ног прошнурованными голенищами неизносимых сапог на толстых, с подковками, подошвах. «Франтоват маленько, да ведь это от молодости. А зато руки — клад». Иван Петрович на плотницком деле и здесь, на пахоте, что ни день, то больше убеждался, какой клад носит в руках этот горбоносый спокойный парень.

— На что это Танька, давеча прибегала к тебе, Федь? — спросил он. — Не успел я подойти, уже улетела…

— Подсобить просила с садом. Никто, говорит, из взрослого народа в помощь идти не хочет. Приди хоть, мол, ты для почину.

— Это верно. Трудно ребятишкам одним. После работы да еще до полночи возятся. Охота пуще неволи!

Иван Петрович усмехнулся в бороду, вспомнив недавний вечер. Только что прискакал из «Раздолья» московский профессор, шумный, довольный, словно его подменили там, в Колобовском районе, как в избу ввалились Танькины комсомольцы, заняли горницу, подняли спор — что делать с садом?

Профессор сидел на кухне, хлебал щи, прислушивался к разговору в горнице.

«Друзья мои, — крикнул он из-за перегородки, — сажайте по огородам, как на юге делают!» — «Мы так уже и решили. По огородам. Сами решили».

Иван Петрович удивился, до чего же девка стала бойка, до чего быстро извернулась. И на что ей понадобилось резать таким ответом? Ведь слышал он их толки: ничего еще не решили, переливали из пустого в порожнее. Себя показать, что ли, хочет? Вперед других так и рвется. Петюшка, тот молчком все делал. А эта на слово скорая. И в кого только уродилась? В мать, поди. Не хотел Иван Петрович признавать того, что в него идет дочка. Сын рыл в него — это да. Танька — в мать, и весь разговор. А Таня уже дальше развивала свой план:

«Березкина мы не стесним, пусть сажает свои овощи. И не только на юге, где угодно так делают, — междурядная культура».

Трудность получилась дальше, когда заговорили о посадочном материале. Даст ли на него правление денег?

«Почему бы не дать, — высказался Майбородов, тоже войдя в горницу. — Сад — доходная отрасль в хозяйстве». — «Вы не знаете Панюкова!» — ответила ему Таня.

Разошлись мрачные. Но ямы на огородах с согласия правленая все-таки по вечерам копают — на случай.

— Пойдешь помогать? — спросил Иван Петрович Федора.

— А что не пойти? Можно… — стараясь придать голосу полное безразличие, ответил тот и даже изобразил легкий зевок.

И не хотел бы Федя Язев идти на посадку садов, затеянную комсомольцами, да все равно пошел бы. Чернобровая, черноволосая, в отца, Таня, с синими — от матери — глазами, что ни день, то все бо?льшую забирала власть над его сердцем. Из-за возможности случайных встреч с ней и на работу стал приодеваться, как на гулянье. Все пахари, обляпанные непросохшим вязким суглинком, тянутся вечером по селу за опрокинутыми на бок плугами, а он перед околицей отряхнется, сапоги щепочкой очистит от грязи, оботрет их тряпкой и плуг протрет, — шагает, что именинник: авось увидит…

— Чего же не сватаешь-то? — Иван Петрович точно подслушал мысли Федора.

— Кого?

— Ну, кого-кого! Телка? из себя строишь. Да Таньку.

— Что вы, дядя Ваня!

— Вот опять — «что вы»! Старуха тебя напугала, что ли? Дело не страшное. Приди, поклонись, как там полагается, повлияй — отмякнет. Было бы с девкой согласие. Она-то как?

— Да не говорил я с ней вовсе об этом! Что вы, ей-богу, Иван Петрович!

Федора тревожил такой разговор, и продолжать его он не имел никакой охоты. Нехорошо, когда тебе в душу заглядывают.

Но Иван Петрович рассуждал иначе.

— Не говорил? — удивился он. — Это хуже. Что же ты такой робкий, Федя? Не теперешний какой-то. А зря. Девка, мне думается, — так это я своим глазом прикидываю, — полное к тебе соответствие имеет.

Федор никакого «соответствия» с Таниной стороны не замечал, подумал, что это очередное коленце Ивана Петровича, вроде того «зятька», которым Иван Петрович всегда приветствовал его в своем доме, поднялся на ноги и разобрал вожжи.

— Гляди, Федя, — поднялся и Иван Петрович, — твое дело. А я ей поперек дороги не стану, если иного выберет. Сам понимаешь.

— Братки, братки! — тревожно зазвучал голос позади. Прямо через свежую пашню к пахарям вприпрыжку катился Панюков. — Полчаса, наблюдаю, сидите. Земля и так пересохла.

Стоило взглянуть на его сапоги, на которые налипло фунтов по десять суглинка, чтобы убедиться, как сильно преувеличивает опасность пересыхания почвы председатель. Но Иван Петрович в тон ему ответил:

— Да, жмем, жмем. На вторую норму пошли, а до вечера еще часа четыре. Не сомневайся.

— Ну, ясно-понятно, за вами не пропадет. Это я так — сердцем зашелся. Все Зуев…

— Костька — трудный человек. — Выслушав рассказ Панюкова о стычке с Зуевым, Иван Петрович по плотничьей привычке поплевал на ладони, взглянул вслед Федору, который уже огибал круг с противоположной стороны участка, и шевельнул вожжами. — Придется взять его в оборот. Что-то больно мы много с ним цацкаемся.

3

Кони, Чалый и Зорька, потряхивали на ходу головами, отгоняя обалделых от солнца зеленых мух, которые прилипчиво лезли в глаза и уши. Звякала сбруя. С ровным шорохом на плужный отвал наползала земля, ложилась вправо тяжелым пластом.

Федор шел прямо, как по шнуру отбитой бороздой. Прямизна эта давалась ему легко: у плотника глаз — ватерпас, не подведет, не позволяй только плугу сваливаться в сторону, не дергай попусту вожжами, не сбивай коней с шага да заметь себе на противоположных концах делянки ориентиры, которых и знай держись.

Позади пахаря, то мелкими торопливыми шажками, то вприскочку, бежал рябенький, будто с проседью, деловитый скворец. Черви, жесткие куколки жуков, верткая личиночья мелочь — все ему годилось, всех их хватал он проворным клювом. «Куда только лезет!» — оборачиваясь, удивлялся птичьей прожорливости Федор. «Цс!» — коротко, сквозь зубы, цыкал он на скворца. Скворец останавливался на секунду, топырил перья, стараясь казаться повнушительней, и тоже цыкал в ответ. «Фюить!» — свистал ему Федор. Еще чище и звонче отвечала бесстрашная птица.

Федору известна была скворчиная повадка — поболтать на досуге. Покойный его отец принес как-то бойкую молодую скворчиху с перебитой лапкой, сделал лубок из щепок, вылечил птицу, а потом принялся учить ее «словесности». Через год на вопрос, чего она хочет, скворчиха шипела, как змея: «Кашши». Когда отец говорил: «Пора дамочке замуж», она кричала: «Порра!» — принималась охорашиваться, поправлять, приглаживать свои неказистые перышки. Федор сам, бывало, останавливался под дуплистой ивой на огороде, на которой висел зеленый скворечник, перекидывался словом-другим с обитателями воздушного домика.