Ленинградские повести, стр. 73

— Себе бери такую помощницу, Семен. Я уж, как-никак, сам-один управлюсь.

3

Иван Петрович врубил топор в звонкое, добела отесанное бревно с застывшей, как старый мед, смолой в трещинах, ребром ладони смахнул пот со лба.

За новым срубом густели предвечерние тени, морозец сушил лужи, натаявшие в снегу за день, обметывая их по краям игольчатым зеленым ледком, а на открытом месте все еще пригревало мартовское солнце.

— Хоть ватник сбрасывай! — Плотник подставил под косые лучи свою черную бородку, достал из кармана кисет.

— Моего заверни, дядя Ваня, — предложил его напарник Федор Язев, тоже всаживая топор в комель бревна. — У меня табачок легкий. В сельмаге купил. Бывало, в Болгарии мы такой куривали.

— Ну его, легкий-то! — отказался Иван Петрович. — Кашель от легкого бьет. По заграницам я не хаживал, к махорочке, Федя, привык.

Присели на сухие бревна. Иван Петрович ссутулился, Федор развернул грудь, удобно прислонился спиной к штабельку.

В родные места Федор Язев возвратился совсем недавно, двух месяцев нет. С дружками по батальону он после демобилизации остался в Белоруссии — стучал топором на стройках Витебска и Минска. Прошлым летом приезжал в отпуск к матери. Мать взяла слово, что через год сынок вернется в село свое насовсем. Вернулся раньше. Пошел плотничать на пару с Иваном Петровичем. Срубили за два месяца не так-то много — помещение для сельмага, но зато ка?к срубили. Тридцать лет плотничает Иван Петрович, а и тот завидует умению, какое Федор принес с войны. Сам дядя Ваня, как он только что сказал, далеко от родных мест не хаживал — Прибалтику довелось повидать, Восточную Пруссию — и все. А то вот два полных года провоевал тут неподалеку с артполком, на реке Воронке. Федору уже давно мать рассказывала о том, как Иван Петрович громил свое село фугасными, но с самим Иваном Петровичем поговорить об этом ему еще не доводилось, и он в эту минуту отдыха и тишины полюбопытствовал:

— Вот ведь бывает же, дядя Ваня! Свой родной домишко разбил!

— А что же! Ты-то и на войне строил. Сапер. А я артиллерист. У артиллеристов дело одно: знай ломай. Да и как иначе?.. Помнишь дом Лукича? С моим-то рядом. Из кирпича, двухэтажный, объемом видный. Ну, получили мы данные, что немцы в нем штаб разместили, — взяли да и врезали четыре фугасных. Понятно, и мое жилище — в щепки.

— Не жалко было?

— А и не думалось, Федя, про это. И опять же — что жалеть? Без крыши, смотри, не остались.

С бревен была видна деревенская улица. Розовели в вечернем свете свежие, еще не тронутые временем, в лапу срубленные стены домиков. У каждого — крылечко в три, в четыре, в пять ступеней, с навесом, с балясинными перильцами. Двумя ровными линиями домики тянулись над рекой к Журавлиной пади — ржавому торфяному болоту, за которым темнел лес. Над заснеженными крышами, полысевшими теперь под весенним солнцем, торчал острый мезонинчик «особняка», как в шутку за этот мезонин называл избу Ивана Петровича Краснова председатель колхоза Семен Семенович Панюков.

Иван Петрович построил себе жилье еще в то время, когда после ранения в голову перед самым концом войны вернулся из госпиталя домой. Домой — это только так говорилось тогда, а дома никакого и не было — ни своего, ни чужого, и Евдокия Васильевна жила где-то еще под Уфой, со всем эвакуированным туда колхозом. Саперы взрывали мины, на полях и в лесу торчали красные флажки, клубилась всюду сорванная с кольев ржавая проволочная колючка. Голое, страшное было место, но все-таки — родное. К лету стал сходиться и съезжаться народ. Работы подвалило. Каждой семье изба была надобна, а пособники какие случались поначалу? — одни мальчишки. Набил мозоли топорищем, ладонь по столу, будто копыто, стучала. И что же, — как говорится, день да ночь — сутки прочь, двух лет не прошло — село выросло! А с Федором дело еще быстрее двигаться стало.

— Ловок ты, Федька, на топор-то, — сказал Иван Петрович, оглядывая отесанную Федором балку. — Что тебе фуганком гладишь!

— Практика, дядя Ваня. Одних мостов штук сто срубили мы батальоном. И через Сестру-реку, и через Нарову, и через Неман, и через Вислу, и через — бес их знает, какие там названия были. Одер, слышал? Я в общем — что! А вот ты как, дядя Ваня, наводчиком на старости стал, — вот что удивительно.

— И корректировать доводилось. — Иван Петрович не без самодовольства провел рукой по окружию бороды. — Бывало, командир батареи скажет на НП: «Последи-ка, Краснов, за этой дорожкой к Дятлицам, в случае чего — пальни, а мне в дивизион сходить надо, вызывают». Ну и пальну, в случае подводы какие у немца выедут или машины. Скомандую что надо на огневые… А как стал? Проще простого. Пришел к нам в полк новый командир, такой седоватый уже, в моих годах. Гляжу — будто бы знакомое обличье. Я связным тогда при штабе был. Разговорились раз — чай я ему ночью грел, — и говорю: «А ведь мы встречались, товарищ майор. В Старой Руссе на вокзале тоже вот этак в буфете чаи гоняли, до поезда, за одним столиком. В тридцать третьем году». Ты-то, Федор, поди, не помнишь, а верно — ездил я в Старую Руссу. Колхоз ферму заводил, и меня за поросятами послали. Ну, не об этом разговор… Майор так и ахнул: «Неужели помнишь, Краснов! А я тебя, убей бог, позабыл, хотя и впрямь в Руссе бывать случалось, курсантом еще. Вот память-то у тебя! Восемь лет прошло. Вот глаз! Артиллерийский глаз». Ну и что? — велел учить меня на наводчика сначала, потом на наблюдателя. Для наблюдателя, говорит, первое дело — глаз и память. Чтобы каждую соломинку в поле видел, да еще и запомнил, как лежит: чтоб изменение какое — сразу определил, какое.

Плотники умолкли. Давно были докурены и «легкий» и махорка, браться за работу уже не хотелось: притомились за день, да и вечерело. Длинные синие тени от домов пересекали бурую дорогу, на которой не спеша вышагивала пара белоклювых грачей. Птицы опасливо оборачивались на каждый стук и скрип дверей в домах, при громких вскриках мальчишек, рубивших палками на огороде отслужившую снежную бабу, приседали, пружиня лапки, но никто их не трогал, и они снова степенно шагали вдоль улицы. Над крышами ветер завивал печные дымки?. Скрипел и постукивал ворот колодца, женщины таскали на скотный двор воду. Кто-то в зеленой короткой тужурке, в мохнатой шапке и больших болотных сапогах, сверкая стеклами очков, стоял на крыльце «особняка» Ивана Петровича.

— Он, что ли? — спросил Федор, указывая глазами.

— Он, Федя. Пошабашим-ка… Время.

Федор собрал в кожаную сумку инструмент, перешел через дорогу и скрылся за дверью домика, который для его матери тоже был срублен руками Ивана Петровича. А Иван Петрович свернул к сельмагу.

В сельмаге по вечерам бывало что-то вроде клуба: толпились мужики, перекидывались словом; иной раз кто-нибудь вслух читал газету. На этот раз было иначе. Колхозники костили продавца в грязноватом холщовом переднике и синих нарукавниках из клеенки, грозили ему показать «красивую жизнь». Где гвозди? Где стекло, колесная мазь, керосин?

Продавец — он же заведующий — перегнулся через прилавок:

— На себе тащить прикажете? Давайте подводы — привезу. Горланить — что! Горланить просто. И я бы за милую душу погорланил…

— Дай-ка ваксы, Матвеич, насколько там полагается, — остановил его Краснов.

Покупка Ивана Петровича заинтересовала односельчан, они обступили Краснова. Яловые да кирзовые сапоги на селе мазали дегтем, гуталин только молодняк брал — для хромовых, для ботинок. А тут вдруг Краснов на свои тяжелые глинодавы лоск наводить собрался!

— Или, может, ты для бороды, дядя Ваня? — поддел Алешка Вьюшкин, молотобоец, служивший в войну санитаром, и — тихий, смирный прежде парень — вернувшийся на село с языком необыкновенной бойкости. — То-то она у тебя не седеет никак.

— Ничего удивительного. — Иван Петрович внимания на зубоскальство Вьюшкина не обратил и засунул баночку гуталина в карман ватника. — Гость-то, квартирант мой, ой-ё-ёй какой! Хватится баретки почистить, а я ему — что? Нашего «березового крему»?