Ленинградские повести, стр. 70

Землянка была пуста. Голый стол на ко?злах, расшатанный табурет, дощатый топчан… Но воздух хранил жилое тепло, кисло пахло мокрыми валенками и почему-то резиной. Он понял почему, когда в золе погашенной, но еще горячей чугунки раскопал щепкой моточек провода с обгорелой изоляцией.

Ясно, что тот, кто обитал здесь, уже ушел, встревоженный появлением Маргариты Николаевны. Это мог быть и бродяга, и вор, и бандит или трус-дезертир — случались ведь и такие…

Терентьев помнил наказ Преснякова насчет бдительности, насторожил ухо — не слышно ли Курочкина, и через темный вечереющий лес двинулся по глубоким петлистым следам. По этому лесу можно было идти до самого Токсова, и дальше — до линии фронта с финнами, или вправо — к Ладожскому озеру. Но следы, сделав километровую дугу, вывели в поле и через него вели наискось, много левее деревни, к Неве. Терентьев шел и шел по ним, потный, отдувающийся, усталый. Он провалился в какой-то полузамерзший ручей, черпнул валенками воды — теперь от них шел пар — и думал: «С таким компрессом обойдется, даже насморка не будет».

В кустах, невырубленной куртинкой раскинувшихся среди поля, в которых исчезали следы, он почти наткнулся на этого человека. Человек поднялся со снега, с видимым усилием вскинул на спину угловатый ящик, продел руки в ременные лямки и, согнувшись, тяжело побежал. Терентьев разрядил в него оба ствола дробовика, но человек бежал. Был он, видимо, моложе, крепче и потому выносливей.

Терентьев отбросил мешавшее бегу ружье, его охватили отчаяние и ярость: «Уйдет! Эх, уйдет!» Он не замечал в бешеном своем исступлении, что его уже нагоняет Курочкин, что полукольцом бегут в темноте позади другие милиционеры, что вдоль реки наперерез чужаку спешат, поднятые дальновидным Пресняковым, колхозники и трактористы. Задыхаясь, он добежал до речного обрыва, за которым лежал лед, и если там, по льду, свернуть влево, то не далее чем через километр, минуя огонь дзотов передовых траншей с обоих берегов, можно уйти за линию фронта. Подумав об этом, Терентьев схватился за чемоданную кобуру с трофейным парабеллумом. Но из-за песчаного голого гребня, на котором восточные ветры не давали задерживаться снегам, в трех шагах поднялся перед ним тот, кого он догонял, и вскинул руку. Терентьев увидел пучок слепящих искр, почувствовал толчок в грудь и упал. Выстрела он не слышал, не слышал и того, как подбежавший с трактористами Цымбал выхватил у него из кобуры тяжелый пистолет, прилег на берегу и стрелял с обрыва до тех пор, пока быстрая темная точка на льду не остановилась…

Очнулся Терентьев лишь в деревне, на мягкой и широкой постели Лукерьи Тимофеевны. Он увидел военного врача, Преснякова, Долинина и Лукерью Тимофеевну, прислонившуюся к углу русской печи. Было больно в груди и как-то очень сонно. Не хотелось даже шевелить губами. Но он все же шевельнул ими, спросил:

— Где этот? Тип-то где, говорю?

— Взяли его, раненного. Радист, — ответил Пресняков. — Информатор. Следил за передвижением войск.

— Немец?

— Немец.

По лицу Терентьева прошла улыбка.

— А в тыл меня не отправят? — еще спросил он.

— Что ты. Батя! — утешил Долинин. — Да как только встанешь — доктор вот обещает недельки через две, — мы тебя немедленно вытребуем обратно, если даже твое начальство и вздумает отправить тебя в тыл.

— Опять по зайцам пойдешь, — вымолвила Лукерья Тимофеевна. — Мишка говорит, в лугах тьма-тьмущая косых этих… — Она подняла к лицу кончик своего розового цветастого платка и поспешно вышла в сени.

— Конечно, еще поохотишься, — сказал и Долинин. — Компаньон твой приехал, Николай Николаевич, метеоролог, которого ты хотел первым в список поставить. Помнишь, весной? Станцию будем налаживать.

Он увидел, как шевельнулись Батины светлые, но теперь не пушистые, а обвислые усы; ему показалось, что Батя снова хитро и довольно улыбнулся, и Долинин тоже не выдержал, вслед за Лукерьей вышел в сени, в темный и тихий двор. Он уже знал от врача, что Батя никогда больше не будет охотиться, что вражья пуля глубоко разорвала его старое сердце, и только, быть может, из упрямства, от Батиной великой любви к жизни, оно еще отстукивает свои последние, считанные удары…

5

Любу Ткачеву Ползунков привез из госпиталя поздно вечером восемнадцатого января. Варенька ждала ее. Она приготовила в своей комнате вторую постель, принесла в глиняном кувшине клюквенного морсу от Лукерьи; в глубокой тарелке на столе возле керосинки пирамидкой лежали почти прозрачные в своей свежести сырые яйца. Варенька решила питать Любу усиленно и оберегать ее от всяческих волнений.

Но Любе спать в эту ночь не пришлось. Едва она, утомленная пережитым, легла в постель под теплое одеяло, а Варенька тем временем принялась жарить яичницу, как вбежала возбужденная Маргарита Николаевна.

— Девушки! — крикнула она, лишь успев отворить дверь. — Блокада прорвана! Радио сообщает!..

Варенька дунула в керосинку, чадливое горючее для которой где-то раздобыл Ползунков, Люба поспешно оделась. Все побежали через реку, в райком. В райкоме никого не было. Бросились домой к Долинину. Его подвальчик был уже полон. Когда только успели накурить, когда нарвали каких-то бумажек, усеявших весь пол!..

Никто не садился, толкались по комнате, враз говорили, стараясь перекричать друг друга. Кто-то, бородатый — ни Люба, ни Варенька его не знали, — уверял, что «он» теперь покатится из-под Ленинграда. Щукин требовал немедленно начать подготовку к переезду в Славск. Люди входили и уходили. Это был сплошной неуемный поток, водоворот, завихрявшийся в жилище Долинина. Мелькали здесь даже такие лица, которые сам Долинин видел впервые, и, хотя бы приблизительно, не мог представить, кто же такие их обладатели.

Разошлись только под утро, но о сне уже нечего было и думать. Спускаясь к реке, Варенька с Любой увидели, как в райкоме, в окне кабинета первого секретаря, занялся розовый свет, — Варенька узнала двадцатилинейную знакомую лампу. Кто-то задернул занавеску, — значит, Долинин уже успел прийти в райком.

Да, секретарь райкома уже был в своем кабинете. Он нетерпеливо рылся в папках, разбирал материалы к плану на новый хозяйственный год: все ведь менялось. Можно было планировать возврат колхозников, эвакуированных в Вологодскую область. Можно было думать о завозе сортовых семян, об увеличении посевных площадей… Совсем иные мыслились масштабы, иной размах, даже если к весне Славск и не будет освобожден, даже если и еще придется работать и жить только на узкой полосе городского предместья.

Долинин уже давно знал конечную цель тех ночных войсковых маршей, которые он видел в декабре. Пять суток в верховьях Невы не прекращался гул, подобный голосу землетрясений. Каждый день, с утра начиная, эшелон за эшелоном шли над рекой штурмовики и пикировщики — туда, к Шлиссельбургу, где войска Ленинградского и Волховского фронтов встречным усилием рвали мучительное, сжимавшее Ленинград кольцо, туда, где впервые в большом наступлении пробовала силы дивизия Лукомцева, где лейтенант Ушаков под шальным огнем вытаскивал тягачами подбитые танки и, наверно, снова обрастал рыжеватой щетинкой, а ночами при свете аккумуляторной яркой лампочки писал в фургоне длинные письма Вареньке.

На листках блокнота Долинин набрасывал тезисы доклада активу района, собрание которого он решил созвать в ближайшие дни. Пора было думать о школах, амбулаториях, яслях, столовых, о ремонте жилищ, о пуске кирпичных заводов…

Погруженный в мысли, он не заметил, как вошел Пресняков. Поднял голову, лишь когда перед ним на кипу бумаг упал серый треугольник письма, без адреса, без какой-либо надписи.

— Это что? — спросил.

— В секретном пакете привезли. Передай Цымбалу, если придет. Или вызови. Сам бы отдал — некогда: в город еду. А с удовольствием посмотрел бы на его физиономию. От жены!

Должно быть, и у Долинина лицо при этом известии выглядело не совсем обычно. Пресняков улыбнулся и ушел. А Долинин тотчас позвонил в колхоз.