Ленинградские повести, стр. 67

Долинин выскочил прямо в сугроб. Протягивая навстречу руки, в запорошенном черном полушубке, стоял перед ним Щукин.

— Иван Яковлевич! Вот так встреча!

Позабыв и о пурге, и о снежной пыли, забившейся за ворот, и о пропавшем Ползункове, Долинин готов был тут же, на дороге, начать расспросы. Щукин остановил его:

— Это еще не всё. Посмотри на орла!..

Долинин заметил второго путника, стоявшего за спиной Щукина. Тот тоже был в полушубке, но не в черном, «тыловом», а в белом, фронтовом, опоясанном ремнями. Он шагнул к Долинину, сказал:

— Вижу, начисто выбросил ты меня из памяти, Яков Филиппович.

— Антропов?

— Он самый.

— Ах ты, дьявол! Да зачем же ты усы отрастил? — Долинин горячо обнимал бывшего директора совхоза.

— Мода такая, гвардейская.

— Полезем в машину, Филиппович, а то совсем окоченеем. — Щукин передернул плечами. — Мы уж тут больше часу в открытом поле путаемся.

— Есть дорога, все нормально, — сказал Ползунков, появляясь из метели. Но, увидев новых пассажиров, запротестовал: — Я извиняюсь, Яков Филиппович, так нам и километра не проехать — столько народу. Рессоры не выдержат.

— Нас-то выдержат! — ответил Щукин. — Старых знакомых перестал узнавать, Алешка?

Разглядев пассажиров, Ползунков обрадовался не меньше Долинина.

— Чарочкой угостишь с дороги? — спросил его Щукин.

— И чарочкой можно, и зайчатинкой.

— Поди, кроликом из колхоза? — высказал предположение Долинин. — Ты известный мастер на заимствования!

— Почему кроликом! Я же говорил вам, Яков Филиппович, что вчера двух русаков мы с Батей подстрелили, в кладовке лежат.

— А Батя все охотится? — спросил Антропов. — Помню, он у меня озимые топтал, гоняясь за этими русаками. Ссорились мы с ним.

— Ничего не могу поделать со старым браконьером, — ответил Долинин. Уж и клятвы он давал и зарекался. Все без толку.

Машина снова тяжело ползла по косым наметам. Все вместе выходили ей помогать, поднимали шумную возню на дороге, шутили.

— Проверяешь на деле, не забыл ли я, в облисполкоме сидючи, что такое районный масштаб? — смеялся Щукин, упираясь плечом в кузов «эмки».

— Давно тебя жду. Мне еще месяц назад говорили в обкоме, что возвращаешься. Почему не позвонил? Я бы встречать приехал.

— Ну и хорошо, что не приехал. Двое суток тащились бы на таком драндулете. А так не позже утра доберемся.

— Уж и утра! — обиделся Ползунков, слышавший разговор. — Минут через двадцать будем на месте.

— Решил на попутных двинуться, — продолжал Щукин, когда «эмка» преодолела наконец сугроб. — До артсклада доехал, до развилки. А там Антропова встретил.

— Тоже спешил, — отозвался Антропов, — потому пешком и шел. Сутки отпуску дали. Вызвали с Волховского в Ленинград. Жду нового назначения.

— Иди директором совхоза, — предложил Щукин со смехом.

— Совхоза? Того гляди, полк дадут!

— Да что ты! Командармом, значит, окончательно становишься?

Совершив последний перевал, машина свернула с шоссе в проезд к поселку; во тьме и вьюге мутным серым пятном вставал массивный кирпичный домина…

2

Подвальчик был чисто прибран, стол накрыт свежей скатертью. За перегородкой хлопотали Варенька с Маргаритой Николаевной; Терентьев, Пресняков и Цымбал сидели возле приемника. Терентьев говорил, что пора бы и начинать, да неудобно без хозяина. Пресняков считал, что спешить некуда — все равно ночь, и прислушивался к каждому звуку на улице, Цымбал задумчиво слушал музыку из Москвы.

— Здо?рово дает, — сказал Терентьев, когда знаменитый московский бас затянул «Шотландскую застольную». — Самая подходящая ария! Начать бы, а?

— Москва живет, — ответил Пресняков. — Должно быть, и следа там уже не осталось от прошлогодних тревог. — Он вздохнул. Начальник районного отделения НКВД никогда, ни на минуту, не мог забыть о скрытых тропках, об оврагах, о всех тайных путях, по которым посланцы врага стремились проползти к Ленинграду. В его душе всегда жила тревога. Его чувства были напряжены и обострены долгой борьбой, и сейчас именно он первый, несмотря на громкую музыку, услыхал шум автомобильного мотора. — Кажется, въезжают в ворота.

Все бросились к выходу. Во дворе Ползунков разворачивал машину, пассажиры выскакивали из нее на ходу. Крик поднялся, смех.

— Усач усача видит издалеча! — С этими словами Антропов обнял Терентьева. — Не стареешь!

— По горшку витаминов каждодневно принимаю, — ответил тот. — Влияют.

Путники мылись над тазом за перегородкой. Не жалея ледяной воды, Ползунков опоражнивал на их руки и шеи один кувшин за другим. Наконец все уселись за стол, на столе появились графинчики, тарелки с закусками и, как выразился Терентьев, «гвоздь сезона» — заяц, которого в отсутствие Ползункова женщины нашли в кладовке и зажарили.

— Вот видите, Иван Яковлевич: заяц, именно заяц! — объяснял Щукину довольный Ползунков. — А Яков Филиппович говорит: кролик! У кролика мясо белое, бледное, а тут, вглядитесь только, красота какая!

— Жареного не разберешь — белое или серое. Все — румяное.

— Заяц, заяц, — со всей своей солидностью подтвердил Терентьев. — Алешка здо?рово его подсек, на полном скаку, почти в воздухе!

Чокались, поздравляли друг друга. Подцепив с куском зайчатины порцию поджаренного лука, Антропов сказал:

— Лучок! Эх, закусочка! Когда-то выговор мне за него дали…

— Злопамятный ты, — отозвался Долинин. — Я уж и то пожалел однажды: не зря ли наказывали человека.

— Правильно сделали, — сказал Антропов. — Сидим, бывало, в землянке, пшенный концентрат поперек горла становится, смотреть на него спокойно не можем. Связной у меня был, украинец, Хмелько по фамилии, скажет: «Цыбулю бы сюда покрошить, товарищ майор, совсем другая питания будет». Я и подумаю иной раз: «Бейте меня, ребята, всенародным боем, вот кто виноват, что у вас цыбули нету и авитаминоз гложет — ваш майор подвел всех». А отвечу вслух: «Вернешься, Хмелько, домой после войны, весь огород засади цыбулей». «Зачем одной цыбулей, говорит, я и кавунов насажу, и баклажанов, и гарбузов… Человек сортименту требует в жизни».

— Неглупый парень, — заметил Пресняков.

— Умный! — убежденно поправил Антропов. — Если мне после войны снова придется директорствовать в совхозе, я вам покажу сортимент! Спаржу разведу и артишоки. Хорошо мы жили до войны, но как-то еще не умели во всю ширь развернуться. Ладно, думали, сыты, чего еще нам! А как украсить жизнь — не задумывались. Неполным, хочу сказать, сортиментом жили. А вот прошли теперь через землянки — жадность к жизни знаешь какая пробудилась! Смешно: сорок лет прожил, шампанского не пробовал, водку дул, сивуху. Тьфу!

— Не плюйся! — Терентьев грозно сдвинул брови. — Горилка — это очень правильный сортимент.

— Ну тебя! — отмахнулся Антропов. Ему хотелось говорить и говорить, высказать все, что передумал он в боях, в волховских лесах и болотах, возле страшного разъезда Погостье. И он говорил о том, какой хочет видеть жизнь после войны, о том, что за три года своей работы в совхозе, расположенном в семи километрах от Ленинграда, он ни разу не был в театре, книгу месяцами не брал в руки, превращаясь постепенно в делягу без мечты и фантазии. — Правильно дали мне выговор! — почти выкрикнул он. — И многие из нас заслуживали тогда наказания за то, что не умели ценить жизнь.

— За жизнь! — поднял стакан Пресняков.

— За то, чтобы смерть больше никогда не вошла в наш дом! — поддержала Маргарита Николаевна.

— Нет, не так, — возразил Цымбал, остававшийся весь вечер серьезным и грустным. — Нет, если и войдет смерть, то пусть такая, чтобы была она достойна жизни.

— Ну, а это и есть бессмертие! — сказал Долинин. — Значит, прав Пресняков: за жизнь!

В дверь резко постучали, затем нетерпеливо еще раз стукнули. Все, кто был в подвале, переглянулись, поставили на место поднятые стаканы. Долинин кивнул в сторону двери, Ползунков поднялся с табурета и откинул крючок.