Ленинградские повести, стр. 53

Цымбал присел на осыпанную белыми лепестками ветхую скамеечку под старой кривой яблоней, свернул цигарку, закурил. Он был и раздосадован и обрадован тем, что в домике тихо, что Маргарита спит. Надо бы, конечно, поговорить с ней, разобраться в происшедшем, извиниться, быть может, за сказанные грубости, — никогда не следует грубить женщине, даже если она и заслужила это своим поведением. А особенно не следует грубить в такое, военное время, когда редкая женщина не носит в себе скрытого горя. Грубить не надо, нет. Но где же взять хорошие слова для объяснения, если ты тоже в таком состоянии, когда тебе самому необходимо хорошее слово?

Так же однотонно, как будильник в комнате, за деревней гудели машины. Цымбал непроизвольно прислушивался к их работе, каждая перемена ритма в моторах заставляла его настораживаться, видеть мысленно то подъем, то ложбину в поле, то сорвавшийся с прицепа плуг или неровно искрящее магнето. За оврагом — можно было подумать, что там пикирует «мессершмитт», — трактор начал выть так густо, тревожно и прерывисто, будто собрался вот-вот взорваться. «Двойка», наверно, которую опять до одышки загоняли Ползунков с Казанковым.

Надо было бежать туда. Цымбал шевельнулся, чтобы подняться со скамьи, но его остановил раздраженный голос:

— Почему ты мешаешь людям спать? Что тебе здесь надо?

Возле окна стояла Маргарита Николаевна, в том же стареньком жакете, что и днем, но гладко причесанная, аккуратная. В комнате позади было по-предрассветному темно. На этом темном фоне отчетливо белело ее лицо, сливаясь с белизной воротничка легкой блузки. Глаза казались черными, и смотрели они неизвестно куда.

— Я не хожу, я сидел, — ответил Цымбал смущенно. — Я тихо. Прости, если разбудил, но ты ведь, кажется, и не ложилась…

— Это тебя не касается, и твои догадки мне абсолютно безразличны.

— Но мне они не безразличны. — Цымбал подошел к окну. — Если все это из-за меня, я должен…

— Ничего ты не должен, — оборвала Маргарита Николаевна. — Ты уже с лихвой отдал мне долг. Уйди, пожалуйста, слышишь?

— Какой долг? О чем ты говоришь? — Цымбал придвинулся еще ближе к окну.

— О чем? Об очень простом. О моем «будем друзьями». — Она засмеялась, но совсем невесело… — Ты пошел еще дальше меня. Не только дружбы, даже уважения у тебя ко мне…

— Маргарита! Ну что ты, честное слово!

Неужели она все еще помнит тот вечер в сельской больнице, когда по мокрым от дождя окнам стучали черные ветви жимолости, неужели помнит нерадостный разговор и неужели же тот случай возле больничной постели до сих пор сохранил для нее хоть какое-то значение?

— Что ты, Маргарита! — повторил он. — Ты же взрослый человек. Это же смешно, подозревать меня…

— А мне не смешно, — перебила она.

За Никольским, за большим селом левее Славска, точно в дверь, которую требовали отворить, ударили тяжелые кулаки. На развилке дорог возле кирпичного завода, там, где серый шлагбаум контрольно-пропускного пункта перегораживал дорогу, громыхнули четыре разрыва. Снова удары кулаками, и снова разрывы.

— А мне не смешно, — повторила Маргарита Николаевна, прислушиваясь к канонаде. — Уйди лучше, Виктор. Ты никогда, никогда ничего не поймешь.

Она опустилась на что-то невидимое Цымбалу — на стул или на сундучок, — уперла локти в колени и на сцепленные в пальцах кисти рук положила подбородок. Лицо ее было вровень с подоконником, в зрачках темных глаз Цымбал увидел вспыхивающие и гаснущие отблески далеких ракет.

— Нет, не уйду, — ответил он. — Мы должны все выяснить.

— Выяснено достаточно: и твоим поведением, и твоим отношением ко мне. Ну, не стой же под окном, как мальчишка! Это глупо. — Она медленно прикрыла оконные створки.

На деревне снова протяжно и звонко запел одинокий петух.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В июне, после холодных и ветреных долгих дней, прошумели теплые дожди. На лугах поднялись густые веселые травы, поля зеленели овсами и горохами, метельчатой ботвой моркови, лопушистым капустным листом.

Каждое утро, захватив с собой косу и объемистые прутяные корзины, Варенька Зайцева вместе с тезкой своей, скотницей Варварой Топорковой, ходила в луга за травой. Откормив и поправив коровенок, собранных по всему району, Варенька занялась разведением кроликов — тем любимым делом, которое отлично было поставлено ею когда-то в колхозе «Расцвет».

Новая ферма возникла неожиданно. Бровкин и Козырев, отработав в тракторной бригаде на посевной, перед тем как вернуться в дивизию, хозяйственно осматривали поля.

— Просто удивительно, Василий Егорович, — говорил Козырев, размахивая пилоткой, — в блокаде, под таким огнем, и вот видите — колхоз. В шести километрах передовая, а тут — брюква!

— Это турнепс, Тихон, — поправил Бровкин.

— А так похоже на брюкву. Вы, наверно, занимались в детстве огородничеством, Василий Егорович?

Бровкин хотел ответить, что не в детстве, а в двадцатом, тоже трудном для Питера году он вместе со своей Матрешей, известной Тихону Матреной Сергеевной, поднимал заступом дерн на пустырях за Московской заставой и выращивал пудовые кочаны капусты. Но смолчал и продолжал неторопливо вышагивать вдоль полевой стежки.

Не получив ответа, Козырев шумно вздохнул:

— Придется сельскохозяйственную литературку поштудировать. Лишние знания не во вред.

— Кому как. Иной от учения только глупеет. И опять же, смотря какие знания. Ты бы вот лучше по азимуту ходить поучился. Бойцу это нужнее.

— Что там по азимуту, Василий Егорович! Азимут — не теорема Пифагора. Я вот такой хочу вам задать вопросик. Вот, например, перед нами колхоз, поля, коровники… Завод не завод, но хозяйство все-таки сложное, кое-что соображать надо, чтобы им руководить. Я и хочу вас спросить, взялись бы вы здесь председателем быть? Я бы — прямо скажу — нет. Я бы все завалил.

Бровкин долго шагал молча.

— А ты слыхивал, — ответил он в конце концов, — о питерских рабочих, которые в начале коллективизации были посланы по деревням: на Дон, на Кубань, в Поволжье? О них еще в книгах написано — читал, может быть? Ну вот — все ли они смыслили в сельском хозяйстве, когда вещички укладывали, чтобы ехать туда? Ты, конечно, не помнишь — у меня да у твоего покойного батьки дружок был, Костя Рыбаков. Послали его по этой партийной линии на Волгу. И что ты скажешь, семь лет в колхозе председательствовал! Выдающийся колхоз сделался под его руководством. А теперь в облисполкоме Костя заворачивает. Вот тебе и потомственный металлист!

— Из этого я понял, что вы бы, Василий Егорович, взялись за руководство колхозом?

— А что! Кончится война, остарею вконец и приду сюда.

— Не возьмут, — поддразнил Козырев.

— Возьмут, — примирительно ответил Бровкин, хотел даже дружески похлопать Козырева по плечу, но тот вдруг пригнулся к земле и, указывая на что-то пальцем, перешел на азартный шепот:

— Глядите, глядите! Вот он! Сюда идет, сюда!

Бровкин тоже замер на месте, тоже увидел предмет, вызвавший такое волнение Тихона. В полусотне шагов впереди, между грядок, ковыляло серое длинноухое существо и быстро — точно конник на рубке лозы — справа и слева обкусывало зубами сочные капустные листья.

Азарт охватил и старика.

— Заходи, Тихон, канавой!.. Заходи! Это же заяц!.. — зашептал он, сдернул с головы пилотку и, пригнувшись, стал описывать дугу к капусте через горох.

Почуяв опасность, длинноухий от Бровкина пустился удирать прямо на Козырева, который успел забежать ему в тыл. Распахнув руки, Тихон громадными прыжками помчался навстречу беглецу. Тот свернул в сторону. Тихон тоже свернул за ним.

Через борозды, топча грядки, приминая капусту, бежал вслед за ними и Бровкин — не так быстро, как заяц и Козырев, но все же напористо, неотступно, точно бывалый бегун на большие дистанции.

Заяц уходил к густому кустарнику, за которым начинался лес. Бровкин помаленьку утрачивал спортивный напор, он запыхался и отстал. Но Козырев по-прежнему яростно работал своими длинными ногами.