Ленинградские повести, стр. 127

— «Отличному разведчику фронта И. Н. Игнатьеву», — вслух прочел Сенюшкин, глядя на массивную крышку.

«Верно, Игнатьев», — вспомнил и Илюха Воробьев фамилию случайного знакомца.

А тот усмехнулся в бородку, принял от Сенюшкина часы и пошел к застоявшейся лошади. Трудно было представить, что этот тяжело ступающий человек так легко и быстро ползает.

Игнатьев разобрал вожжи, тронул лошадь. Он уже удалялся по борозде, налегая на рукояти плуга, ребята же вместе с Сенюшкиным все еще глядели вслед: шутка ли, отличный разведчик фронта!

Пахарь, видимо, почувствовал эти устремленные в спину взгляды, обернулся, крикнул:

— По пластунской части я, можно сказать, академию прошел!

Занятие продолжалось. То Левшов сидел за «противника» в дзоте, то Воробьев Илюха, а то и сам Сенюшкин. Озадаченный было в первые минуты мастерством бывалого разведчика, этими почетными часами, инструктор понемногу успокаивался. Он нет-нет да и поглядывал теперь в сторону пахаря, краем уха слышал, как бригадирша все разносила Игнатьева за кривые борозды, и начал хитро улыбаться. Ребята заметили перемену в его обычно строгом, серьезном лице, и Костя Левшов уже успел кому-то шепнуть, что Игнатьев-де маленечко прищемил бывшего сержанта и тот, мол, делает вид, что ему на это дело наплевать. Но Костя скоро пожалел о своих словах.

Устроив часа через полтора перекур, Сенюшкин подошел к Игнатьеву, предложил папиросу.

Игнатьев закурил, присел на край канавы. Он не обратил никакого внимания на слова Сенюшкина о том, что, дескать, и в самом деле распашка борозд у него получается не совсем-то красивая, но насторожился, когда тот взялся за плуг и прикрикнул на лошадь.

Сенюшкин зашагал но борозде. Игнатьев продолжал сидеть, только лишь вытянул шею, чтобы видно было, что там мудрит серьезный инструктор. И чем больше удалялся Сенюшкин, тем больше вытягивалась шея Игнатьева. Наконец он тоже встал, заспешил вдогонку пахарю-добровольцу. Настала его очередь удивляться.

Плуг у Сенюшкина шел, как по нитке, ровно, земля мягко отваливалась на сторону, и крупные клубни картофеля раскладывались по дну и склонам борозды, будто на выставочной витрине. Это было настолько удивительно, что за Игнатьевым смотреть на работу Сенюшкина сбежалась вся огородная бригада. Требовательная бригадирша откровенно восхищалась:

— Вот у кого учись, Иван! Вот где чистота!

Но Игнатьев и без ее советов вышагивал рядом с Сенюшкиным, приглядывался к тому, как тот ловко управляет плугом.

— Эх, времени мало! — спохватился Сенюшкин, взглянув на свои часы. — А то бы я вам за полдня гектарчик целенький распахал. Ну, может быть, еще встретимся. Только, брат ты мой, — навернув на ручку плуга вожжи, он хлопнул по плечу Игнатьева, — трудновато тебе будет за мной поспевать.

Сенюшкин помедлил минуту, словно сомневаясь в чем-то, потом решительным жестом извлек из кармана пухлый, трепаный кошелек, порылся в набитых в него бумажках, бережно достал одну, просекшуюся от времени на сгибах, захватанную пальцами, и развернул.

— На, смотри, что написано, — подозвал Игнатьева поближе. — «Лучшему пахарю района товарищу Сенюшкину А. Г.». Александру Григорьевичу, значит. «Поздравляю с выдающимися достижениями на весновспашке…» А кто, заметь, подписал: сам народный комиссар!

— Н-да… — Игнатьев сдвинул шапку на затылок и принялся ерошить свою кудрявую бородку. И когда он расчесывал ее пальцами, там, под рыжими завитками, на щеке его открывалось не взятое загаром белое пятно.

«Ну как это я его в женихи произвел! — неодобрительно подумал о себе Илюха Воробьев. — Борода-то не для форсу, а для маскировки. Ведь шрам у него там здоровенный. Видал же я это в прошлом году…» Илюхе досадно стало, что упустил тогда случай порасспросить Ивана Игнатьева о разведке, о разведчиках, о их опасной и геройской работе в самой гуще вражеских войск. Теперь — где там! Разве расспросишь, инструктор уже торопит…

— За академию, в общем, не скажу, — прощался тем временем с колхозниками Сенюшкин, — а университет по пахоте вполне прошел. Ну, оставайтесь здоровеньки, занятие продолжать надо. А в случае чего — опытом, например, обменяться — захаживайте к нам в райсовет…

С занятий будущие трактористы, хоть они и крепко умаялись, атакуя дзотик, шагали строем и (почему это им так вздумалось? — никаких морей и флотов никто из них еще ни разу не видывал) пели про моряка, который красивый сам собою.

ПАЦИЕНТЫ КВАСНИКОВА

Секретарь районного комитета партии, Андрей Васильевич Карабанов, почти год пробыл в Москве на курсах. Уезжал он поздней осенью, когда на бурых жнивьях было пустынно и холодно, бродили среди них озябшие галки да на капустных бороздах, запудренных первым снегом, обгладывая каменные от студеных ветров кочерыжки, трясли хвостишками бойкие непуганые зайцы.

Таким и оставался район в памяти Карабанова, пока он сидел за партой в многоэтажном здании на одной из московских площадей: окончившим полевые работы, собравшим урожай и словно по пояс закутанным на зиму в теплую шубу высоких завалинок.

Тем резче бросилась в глаза секретарю разница между схваченными морозом полями и этими, встретившими его новым урожаем, тучными скирдами озимых хлебов, стогами клеверного сена, зеленью овощей и картофеля.

Жадность увидеть все самому, самому удостовериться, так ли хозяйствовали без него, охватила Карабанова в первый же день возвращения в район и все еще не проходила, хотя с того дня минула добрая неделя. Сначала он мучил второго секретаря Заранкина, требовал от него рассказов — долгих и подробных, потом ему несли сводки. Но сводки Карабанов знал почти наизусть — ему их регулярно присылали в Москву. Не терпелось повидать живую жизнь.

И вот Андрей Васильевич четвертые сутки разъезжает по району. Прошедшую ночь он провел в Заполье, в доме секретаря колхозной парторганизации, проговорили до вторых петухов, поспать почти не удалось. С рассветом секретарь райкома приехал в приречный колхоз имени Чапаева, самый отдаленный от районного центра и от шоссейных дорог.

Он побывал в полях, где заканчивали жатву ячменя, беседовал с молотильщиками на току, осмотрел фермы — молочную, свиноводческую, птичью. Ему приятно было, что все встречают его как старого друга, жмут руку, спрашивают, как жилось-училось в столице, каков был харч, не заморился ли на студенческом положении.

На дальней пасеке пчелиный дед Митрич, в белом картузе и стоптанных валенках, которые он не снимал и в летнюю жару, «чтобы грубым шагом пчелок не тревожить», угостил его медом, прозрачным и желтым, как подсолнечное масло.

— От всех хворей и недугов лекарствие — медок, Андрей Васильевич, — приговаривал дед, оглаживая широкую бороду. — Восьмой десяток мне, сам знаешь, а силенка — вот она!.. — Подобрав с земли подпору, какие осенью ставят в садах под ветви яблонь, Митрич переломил ее легко, точно то была не толстая ольховая жердина, а соломина. — Достигнем, — добавил, отбрасывая в крапиву обломки, — чтоб каждому на день по полфунта лекарства этого выдавать, вот тогда живи народ хоть до ста годов!

— Проблему, значит, долголетия решаешь, Кузьма Дмитрич? — пошутил Карабанов.

— А что, Андрей Васильевич, жизнь ныне такая — не то что молодому, и старому-то умирать неохота. Интерес берет, а как оно через год будет да как через десять? Дела большие затеяны… Вон возьми Квасникова Кирюшу. Тоже проблемы, как ты говоришь, решает. Водопровод ведет к скотном у двору. Поилки эти самые ставить хочет… Ну как их! — подскажи, Андрей Васильевич?

— Автопоилки?

— Они, они, авто. Ткнет корова морду — вода сама набегает. Подумать только, а! Ну ведь то — Кирюша! У него и заморская скотина в бока пошла. Заглядение!

Карабанов смотрел на коричневое лицо Митрича в окладе белой с прочернью бороды, почти не слушал, о чем дед говорил, думал о том, что и в самом деле пора бы науке разрешить проблему долголетия человека. Ни в семьдесят, ни в восемьдесят лет не хотят вспоминать люди о смерти. И понятно. Митричу восьмой десяток, но жил-то он по-настоящему еще только лет тридцать. Да и того, пожалуй, меньше. До коллективизации батрачил у Никиты Воскобойникова, на промышленной пасеке, бездомничал. Только теперь старик стал хозяином, уважаемым и почтенным. О смерти ли ему думать!