Ленинградские повести, стр. 125

— Ошибся, Авдеев. Возле четвертого — фальшивые вспышки. Бьют со старых позиций.

Он скомандовал данные. Неожиданно третий голос, не его и не Авдеева, громко повторил их где-то совсем рядом с моим ящиком и потом, после команды Яковлева: «Огонь!» — выкрикнул уже в блиндаж:

— Выстрел!

Выстрела я не слышал. И без этого вновь вступившего в бой орудия яковлевского дивизиона вокруг грохотало множество орудий. Но Яковлев отметил: «Хорошо!» — и скомандовал поправку.

Я не видел Яковлева, слышал только его голос, и я позабыл об учителе из Сибири, который показывал когда-то своим ученикам репродукции картин Левитана и Шишкина. Возле меня во тьме командовал артиллерийский офицер, командовал так уверенно, твердо, четко, будто не географии, а артиллерии с юности посвятил он свою жизнь.

Первым орудием командир дивизиона только нащупал немецких минометчиков. Теперь сразу всеми орудиями он пахал склоны оврага позади давно стертого с лица земли селения Виттолово.

Мало-помалу противник прекратил огонь. Затихли разрывы на шоссе и на северных склонах холма. Отчетливо слышался голос одних ленинградских пушек: где-то в других блиндажах на Пулковских высотах другие капитаны тоже командовали своими батареями.

Затем смолкло все, унялась дрожь, лихорадившая землю, воздух перестал давить на уши, и тогда в блиндаже вспыхнула яркая аккумуляторная лампочка.

Рядом со мной на том же ящике из-под снарядов сидел телефонист, который только что передавал команды капитана на огневые позиции. У стереотрубы, просунувшей свои рожки в амбразуру, завешенную плащ-палаткой, стоял коренастый молодой лейтенант. Яковлев, в распахнутом полушубке, утирал разгоряченное лицо платком и близоруко щурился от света.

— Уничтожены? — спросил я.

— Чего не видел, того не видел, — ответил он со своей мягкой улыбкой и развел руками. — Может быть, им там и не очень весело пришлось, но в журнале боевых действий мы запишем: «Подавлены».

— Осторожность?

— Нет, точность.

Мы снова шли через остатки парка, мимо руин.

Внизу, под холмом, урчали моторы, перекликались негромкие голоса, скрипел снег под сотнями ног.

Пружина скручивалась все туже.

Латков, когда мы вернулись в землянку, не стал задавать вопросов. Ни для него, ни для Яковлева ничего необыкновенного в ночной дуэли не было. Он сказал:

— Чайник выкипел. Два раза доливал.

Кружки по-прежнему стояли на столе, на газете все так же лежало печенье и топырился серый бумажный кулек с конфетами. Оставалось придвинуть табуретки…

За чаем мы просидели почти до утра. Как хорошая книга гонит сон, так бежал он и от рассказа двух сибиряков. Исчезла продымленная землянка, и все втроем мы уже были не в предместье Ленинграда, а за многие тысячи километров от него, на степной пашне, куда в жаркий июньский полдень Яковлев пришел к Латкову. «Что ж, Костя, — сказал он тогда, — время! И без нас с тобой тут, что надо, вспашут. Пойдем-ка, дружок!» И учитель с учеником пошли, просто, как на школьную экскурсию, без всякого багажа, пошли луговыми стежками, таежными тропами…

Через Новосибирск, через Тихвин, через Волховский фронт мы снова вернулись в землянку на Пулковском холме.

— Здесь и заканчивается маленькая историйка. — Капитан встал из-за стола и распахнул дверь, за которой в сером предрассветье падал медленно крупный снег.

Через несколько дней пружина разжалась. С Пулковских высот на красносельскую равнину двинулись войска. Вместе с пехотинцами, режа колесами орудий глубокие колеи в рыхлом снегу, ушли вперед и артиллеристы Яковлева. Ветер скрипел дверью опустелой землянки, мимо которой день и ночь спешили белые грузовики, затянутые серыми брезентами.

С каждым днем, с каждой неделей все длинней становился пробег машин до фронта, и только еще раз в те дни дошла до меня весть о сибирском учителе и его ученике. Ее привез Латков. Откуда-то из-под Пскова он приезжал в Ленинград, в Управление артиллерии.

Я видел его лишь несколько минут, какие суровому сержанту контрольно-пропускного пункта за Московской заставой понадобились для проверки документов. Латков высунул свое скуластое лицо из кабины грузовика, коротко рассказал новости и крикнул на прощание:

— На смелого только лает!..

Потом след Яковлева и Латкова пропал на дорогах войны.

И вот эта газетная заметка, эта знакомая фамилия, знакомое название хакасского села… Значит, снова вошел Василий Иванович в свой класс и снова учит мальчишек быть твердыми сердцем.

Я вырезал заметку и показал старому ленинградскому географу, с которым знаком много лет. Пришлось, конечно, рассказать и все, что знал я об учителе Яковлеве.

— Дорогой мой! — воскликнул старик. — Какой же замечательный учебник получат ребятишки! Автор-то, автор полмира вышагал собственными ногами! Он из пушек за нашу географию стрелял. Непременно напишу ему, непременно! Будьте любезны, адресок…

Мой собеседник стал шарить по карманам в поисках карандаша. Но я остановил его руку. Достоверно мне был известен лишь один адрес Василия Ивановича Яковлева: землянка на Пулковском холме. Адрес этот устарел: не только землянка, даже следы ее исчезли теперь под новыми фундаментами обсерватории.

Оставалось подарить географу газетную вырезку.

Я так и сделал.

СТЫЧКА У ДЗОТА

По пятницам в школу трактористов приходил сержант запаса Сенюшкин. От окраины районного городка до Розовой дачи, занятой школой, было не более трех километров. Сенюшкин шел лесом, не спеша, пересвистываясь с утренними пичугами, забирался в мягкий мох за гоноболью и все-таки приходил слишком рано.

Он садился на бревна, холодные с ночи и немного влажные, курил, слышал звяканье ложек, доносившееся из длинной дощатой столовой, гул голосов, сквозь который прорывались выкрики особых задир, — терпеливо ждал.

Потом, толкаясь и тискаясь в дверях, будущие трактористы группами выбегали на обширный двор, заставленный всевозможными машинами — от гусеничного «нати» до жмыходробилки, робко прижавшейся к высокому самоходному комбайну.

Были тут разные ребята. Были такие, что всегда ходят в начищенных сапогах и ботинках, в отутюженных брюках и непомятых пиджаках. Были щеголи иного склада, за особый шик считавшие запятнанную маслом куртку, спозаранку измазанное копотью лицо, — бывалый, мол, водитель могучих машин. Были и третьи, — не утратившие мешковатости крестьянских парней из маленьких дальних деревенек. У таких и пояс не затянут как следует, и пуговицы не все застегнуты, и дорожная грязь по три дня сохнет на голенищах.

Но завидев Сенюшкина, который при их появлении на дворе вставал с бревен и тщательно затаптывал каблуком окурок, и те, и другие, и третьи словно менялись.

Торопливо застегивались, пуговицы, одергивались рубашки и куртки, туже убирались под пояса животы. Иной из ребят забежит за машину, примется сдирать щепкой грязь с сапог, щедро плевать на заскорузлую кожу, отчаянно трет ее тряпкой или пучком сухой травы.

Иначе нельзя. Просто даже и невозможно иначе с Сенюшкиным. В его одежде, как ни старайся, изъяна не найдешь. Такой придира, как Костя Левитов, который сам ходит в аккуратном военном костюме старшего брата, и тот не смог этого сделать.

Обладатели гимнастерок не раз пытались подшивать подворотнички, как подшивает их Сенюшкин. Не выходит. То подошьется так, что его и не видно совсем, то торчит сверх всякой меры или морщинится. У Сенюшкина подворотничок — подсиненный, будто узкий голубоватый кантик, плотно охватывает он загорелую шею инструктора. Да что — подворотничок! А гимнастерка как заправлена сзади — складка в складку. А сапоги… О сапогах и говорить нечего — возьми вместо зеркала и брейся.

Слов Сенюшкин попусту не тратит, говорит только то, что относится к делу, четко и ясно, понимают его с одного раза и переспрашивают редко.

По правде-то говоря, переспрашивать и нужды нет. Сенюшкин сам всегда видит, кто понял, а у кого рассказанное или показанное еще не улеглось в голове. Только взглянет на лица слушателей — и видит.