Ленинградские повести, стр. 114

— Дядя Кузя! — закричала.

— Дядя Кузя! — подхватила и Калерия.

— Дядя Кузя! — тонко — с другой стороны карбаса, с носа. — Симин, должно быть, голос.

— Хватайся! — командовал Кузьма Ипатьич, перебирая руками по борту. — Хватайся за наш карбас. Ваш переломленный, утонет, камни в нем не выкинутые.

Хватались за воронинский карбас, оттуда кто-то тянул руки, тоже орал:

— Через борт, гляди, не лезь! В воде стоим. Лови веревку, обвязывайся. Терпи, девки, пока отчерпаемся!

Хоть малость, а все же светлей становилось на душе — народу много, мужики… Никого не сожрало озеро.

С Симой вместе держалась за карбас и Марфа. Только возраст не тот у нее, ослабла; дядя Кузя перехватил ее поперек, тянул к своему карбасу, непривычно тихую, безвольную, — сам пеньковый конец петлей вокруг себя обхлестнул. Мазин его подтягивал.

Константин Мазин ничего не видел во тьме, но знал, что ведь и дочка его, Калерия, в Марфином звене. Кинуться бы, казалось, ей на выручку. Да разве так рыбак поступит? Рыбацкая кровь не дозволит бросить остальных — родного спасать. Нет такого обычая на Ладоге испокон веков. Есть обычай — спасай того, кто слабже, тому, кому быстрей ты можешь оказать помощь, и помни: каждому ведом этот обычай, твою родню не позабудут.

Собрались будто бы и все. Ну, а дальше что же делать? Непогодь не утихает; валом валит, метет — вкось, вкруг — снежище. Густеет от него вода, бьет уплотнившимися глыбинами окоченелых людей. Долго ли продержатся они? Насколько сил хватит?

Мрак, черный, непроницаемый, страшный. А откуда ни возьмись искристые светлые точки запрыгали в глазах Марины, неуловимые, сползающие в сторону. Глаза за ними веди — они убегают… Слабнет тело, слабнут руки, ноги в воде мертвыми плавниками, но ей кажется, что стоит она на зыбком полу: подкашиваются колени, клонится голова книзу, сон одолевает, идет семьдесят второй час возле операционного стола, и профессор Весенин поддерживает медицинскую, сестру за спину. Зачем? Отпустил бы хоть на минутку, хоть на истоптанный пол, все равно куда, лишь бы упасть, лечь — ног-то уже нету, они раздулись, лопнули и вытекли.

Вспыхнуло что-то ослепительное в выси, будто бы белое солнце взошло; взревело воем сброшенной бомбы, надвинулось вплотную; треск — резкий, пулеметный. Качнулась земля Марина рухнула, вздохнули облегченно: наконец-то! И уже не слышала и не чувствовала, как профессор Весенин поднял ее с залитого кровью земляного пола палатки и, шатающийся, куда-то понес…

3

«Ерш» валяло с борта на борт. В снежном шторме траулер ослеп, потерял дар голоса: сорвало антенну. Дизель задыхался, поминутно вместе с судном принимая то боковое, то почти вертикальное положение. Фомин рассек лоб вкось над бровью: ударился о крышку цилиндра. Кровь размазалась по лицу, опухоль закрыла глаз. Моторист с тревогой вслушивался в гулкие перекаты под фундаментом дизеля — ему казалось, что воды там стало больше. Он запускал мотопомпу — вода ревела по-прежнему, и не понять было — то ли под настилом моторного отделения, то ли под днищем траулера.

На медном диске машинного телеграфа стрелка показывала: «Средний». Перед таким же диском в рулевой рубке, пружиня ноги, вцепившись руками в поручень, стоял капитан, вглядывался в белую тьму. Волны вырастали то прямо по носу, то справа, то слева, то шли стеной на корму. Траулер стонал, проваливался в пену, в мрак, в пустоту.

Алексея тревожили эти ладожские волны, зловредные свойства которых особо отмечены в старых книгах. Высокие, короткие, отрывистые, они всегда были страшны судам без балласта. А «Ерш», как на грех, шел не только без специального балласта, но, по осеннему холодному времени, даже и безо льда. Капитан ругал себя за такую оплошность. Он до светляков в глазах всматривался в снежную круговерть… Стена вокруг, и больше ничего. «Ерш», казалось, бился в какой-то глухой коробке. Положили его туда и трясли, испытывали, как долго выдержит, скоро ли развалится? Оставалось одно: идти только по компасу, делая поправки на вращательное ладожское течение.

В носовом кубрике собралась команда, все ловцы. Сидеть возле стола, освещенного потолочной, нервно мигающей лампочкой, было невозможно. Лежали на двухъярусных нарах, держались за медные стойки, а то слетишь на пол вместе с жестким, матрацем. Тралмейстер Колдунов басил из угла:

— Десять баллов верных. Как бы к водяному царю в гости не довелось попасть.

— Ну… Ну!.. Ты… ты… ск… скажешь! — вдруг, почему-то заикаясь, выкрикнул Ивантий, пластом растянувшийся на нижних нарах. — Алексей Кузьмич не… не допустит…

— Нево-озеро! — с торжественным почтением проговорил дед Антоша Луков. — Разбушевалося… Что конь дикий. Только узду на него, как на коня, не набросишь. Не обратаешь батюшку…

— Препротивный ваш батюшка, Антон Мироныч, — отозвался Иван Саввич. — Какой к черту батюшка! Теща! Разойдется — не уймешь.

— Не гневи бога, Саввич, — помолчав, сказал дед Антоша. — Тыщу лет кормит Нево нас, рыбаков. А тут пришло — и Ленинград весь кормило. Это как?

Замолчали, слушали пушечный бой волн в обшивку, думали каждый свое. Кто-то вздохнул: «Здесь — что! На миру. А вот каково там Фомину Петрухе! Один-одинешенек в крысьей норе сидит». Посочувствовали мотористу. Посочувствовали и капитану, который со штурвальным да с вахтенным дрогнет наверху. Каково-то у него на душе! Молодой парняга, а отвечай и за судно, и за всех. Они лясы здесь точат, он борьбу ведет со взбесившимся «батюшкой».

Ударило снизу, встряхнуло нары. Осекся дизель, мигнула лампочка, погасла, снова зажглась. Крениться кубрик стал со всеми обитателями: и с говорунами и с молчальниками. Сорвался Ивантий, об стол его бросило. Заблажил, хватаясь за привинченные к полу ножки.

— Царева мель, должно быть, — сказал дед Антоша. — Тут ей быть…

Вспомнили песчаную, засасывающую Цареву мель, безвредную в тихую погоду, страшную в шторм: сядешь на нее — поломает судно, затреплет, на каменьях разобьет.

Распахнулся верхний люк, не сошел — съехал на заду по крутому трапу, вместе с настигшей его волной грохнулся об пол вахтенный Ермил Клюев.

— Беда, ребята! — крикнул, подымаясь. — Пробило днище, заливает! Давай наверх, пластырь ставить.

Соскочили с нар, полезли на палубу, в вой, в ветер. Иван Саввич и тот в своей меховой шубе вышел наверх. Захлопнулся снова люк. Остались в кубрике дед Антоша на, своем месте да Ивантий — под столом все еще сидел. Слушали топот сапог на палубе.

А там хватались за канат, протянутый от носа до кормы, двигались гуськом, к бортовым поручням липли.

Алексей вышел из рубки, черной тенью застыл на мостике, в штормовом кожаном реглане, в шлеме. На единоборство с озером поднял свою команду капитан. Смертельный подошел час, не было времени на раздумья. Орал в жестяную трубу-мегафон, командовал. Одних на ручную помпу послал — помогать моторной. Полезли в трюм, с ними и Иван Саввич. Другим предстояла опасная работа — наложить на пробоину пластырь.

Вытащили двойной брезент, развернули, рвало его из рук, хлестало краями по ногам, по спинам, по лицам. Не замечали ударов, не чувствовали боли. Колдунов обвязался канатом, проверил узлы, полез за борт. Заводили брезент с носа под днище, где, чиркнув подводным валуном, проломило аршинную дыру. Палубу залил яркий свет прожектора. Вился, плясал в нем неуемный снег.

Те, что в трюме, запалили промасленное тряпье, в дымном желтом свете качали вручную помпу, стояли выше колена в воде. Плавала рядам, не тонула, пятнистым зверем казалась лохматая шуба Ивана Саввича. Константин Слепнев и Михаил Лаптев стучали топорами, заклинивали дыру изнутри.

— Брезент эвон-т, эвон-т! — тыкал куда-то ногой Слепнев. — Подтянули, ребята.

Но брезент срывало, волокло водой под днище к корме. Мокнул, стыл, коченел, болтаясь в воде за бортом, Колдунов. Кричал зверские слова, да разве услышишь — какие, в таком гуле…

Сошел с мостика капитан. Хватались вместе с ним сообща за канаты, натуживались — пластырь плотно влипал в обшивку, но не в том месте, где нужно. Не совладать с ним было.