Ленинградские повести, стр. 107

Алексей снова присел на скамью.

— Вот и вся история, если не считать еще моего трехмесячного лежания в госпитале. Ногу сломало да ребра маленько пострадали… Видишь, — он вытянул руку вперед, — чернеет там. Левее, левее смотри!

Марина напряженно всматривалась: вблизи от траулера темнело нагромождение камней. Знаменитые камни острова Сухо. В волнах Ладоги давно растворилась кровь, смытая с этих черных глыб, но сами глыбы недвижны и суровы, как вечный памятник героям.

Скрипели рулевые тросы «Ерша». Пел ветер в антенне, но возбужденной Марине чудилось иное. Казалось, что скрипит на якорях возле Сухо, как черный лебедь, выгнутое судно — старинная ладья, свернувшая свои воздушные большие паруса. Не ее ли, говорил Илья Ильич, видали в бою за Сухо?

— Вот вспомнила — сказку одну слыхала… — начала было Марина.

— О волшебной ладье, поди? — перебил Алексей. — Догадываюсь. Сам слыхал ее от Асафьева. — Марина чувствовала его улыбку. — Вот и считай, что это был наш тральщик…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Близилось время начала занятий в школе. Катерина Кузьминишна понемногу собирала своих учеников, разленившихся за лето, вновь приобщала их к труду. То ведет карасиков ловить корзиной в лесном болотце, для аквариума, то квадратами кору с деревьев резать да на папку наклеивать — для коллекции, то цветные картины «волшебным фонарем» показывает — людей разных, которые на земле обитают: индейцев, тибетцев, негров…

Задумала учительница устроить встречу ребят со старым каким-нибудь опытным рыбаком. Пусть, мол, порасскажет. Надо развивать в детях любовь к профессии отцов. Все на инженеров да на героев-летчиков учиться хотят, а кто род рыбачий на Ладоге продолжать будет?

— Дядю Кузю! — сразу предложил Антошка, когда Катерина Кузьминишна решила посоветоваться с самими ребятами, кого бы они хотели послушать. — Ох, и интересно же дядя Кузя рассказывает! Он еще про шведов помнит, сам смолу им на головы лил!

Катерина Кузьминишна улыбнулась. Лучше всех знала она источник «воспоминаний» отца о шведах. Не проходит воскресенья, чтобы не взял он в руки книгу, не уселся бы с нею у окна. Строго глядит на страницы, медленно переворачивает их — как великое дело свершает. А книг у него — полон сундук. Все ее, Алексеевы, Маришкины трепаные учебники, от первого до последнего, десятого, класса, ни выбрасывать, ни продавать не разрешал. Подойдет весна, кончится учебный год — вытряхнет из школьных сумок, отберет, в сундук свой под запор спрячет.

Когда читает, дверь в горницу плотно прикрыта, никто не заходи. Семья на кухне толпится. Пудовна шикает на всех, чугунами греметь опасается. Каждый, считает она, с причудью родится, и не след причуди перечить. Пудовнина причудь, с которой она и на свет, должно быть, появилась, — малиновое варенье. Попробуй не дай ей наварить варенья с лета, изгорюется зимой. Та?к, может быть, и Кузя ее загорюет, если помешать ему книгой заниматься.

Улыбнулась Катерина Кузьминишна словам Антошки, сказала:

— Дядя Кузя, ребята, не согласится. Дядя Кузя не любит на собраниях выступать.

— Согласится! — заорал Антошка. — Он добрый. Не очень только к нему приставать если.

В мнениях разошлись.. Катерина Кузьминишна считала, что ничего из приглашения дяди Кузи не выйдет. Ребята настаивали: выйдет, и решили, что поговорят с дядей Кузей сами.

Кузьму Ипатьича они застали дома, хмурого и злого. Он стоял над кадкой в сенцах и пил из ковша. Только что в кухне шел крупный разговор.

— Гнал бы ты вертихвостку эту со звена, — не поймешь, с чего повела речь Пудовна, ворочая рогачом в печи. — Не будет от нее добра. Боками мягкая — сердцем жесткая. Глядеть на тебя — слева берет, до чего человек душой мается..

Кузьма Ипатьич пожевал губами, ответил:

— Не Лука, не Фелофей Твердюков, чтоб самоуправничать. И совесть перед покойником не дозволит. А если, скажем, какой ловец она — иному мужику до нее не дойти.

— Чего же злобишься, коли доволен! Чего кидаешься на всех!

Поднялся старик с лавки у окна, заходил кругами по кухне, пиная все, что попадалось под ноги, — прутяную корзинку с лучинами, сосновые легкие поленья, кошку с обваренным ухой голым боком, свой картуз, свалившийся с гвоздя.

— Не понять тебе от веку и вовек! — возвысил он голос, снова плюхаясь на лавку. — Обида же какая! От женского полу — что? Жизнь красивше, легчее, угревней должна быть! Сердце от этого у мужика играет, крылья растут. Поняла? А то: «Мое дело бабье — мужики рассудят!» — Марфиным голосом передразнил Кузьма Ипатьич. — Застреляла, затараторила… В позор ввела!

— Давно тебе говорено: не льни к ней — обманет, оболжет. Господи! Лжу какую возвести на старого человека!..

Засопел, задышал во всю кухню Кузьма Ипатьич, пошел в горницу, уронил что-то с тяжелым звяком. Не с комода ли стеклянный синий шар загудел там?

— Лжи-то, лжи, говорю, нету! Правду же баба сказала собранию. Выбросили мы тем разом рыбу. Восемь пуд. Тьфу ты! Да в рыбе ль дело? В норове в гадючьем, вот в чем. Там, на озере, молчала, а на берегу, глянь, без удержу посыпала! Вот за что языки, бывало, с корнем рвали у болтливого племени…

Пудовна утерла руки подолом передника, опустила их, как неживые. Ничьим наветам на Кузьму своего она не верила: ни Марфиным словам, ни Сергей Петровичевым, ни постановлению собрания колхозного — мало ли чего набрешут! Впервые об этом деле вышел такой разговор. Кузя прежде молчал, она из деликатности не спрашивала. Впервые сам признал свой проступок. Испугало это Пудовну, огорчило.

— Правда? — горестно переспросила она. — Выкинул! — Отвернулась, встала у печки, спиной к нему. — Знать, отрыбачил, Кузя, ума рехнулся.

Как крестьянке-землеробке страшно было бы увидеть, что хлеб в грязь втаптывают, так рыбачке сделалось страшно оттого, что люди рыбу пойманную — результат тяжелого труда рыбачьего — за борт выбросили. В шторм за нею, за рыбою-то, идут, жизнью-здоровьем рискуют… И вот — на? тебе — что натворили! Нет, не от ясного ума это.

Думала свою думу Пудовна возле печи, у которой больше половины жизни ее прошло. А Кузьма Ипатьич, не возразив ей, вышел в просторные сенцы, черпал оловянным ковшом из кадушки колодезную воду, не мог размочить пересохшее горло.

— Ну! — цыкнул он, увидев ребятишек, подымавшихся по лестнице. — Кого надо?

— Тебя, дядя Кузя, — пропищал бесстрашный Антошка. — Ты только не серчай, дядя Кузя! Нам, дядя Кузя, про рыб рассказать. Я говорю: лучше дяди Кузи ихней жизни никто не знает. Вот мы, дядя Кузя…

Антошка, так сыпал словами, что Кузьма Ипатьич ничего, кроме многократно повторенного «дяди Кузи», не мог разобрать. Еще минуту назад, в момент самой яри, к нему, надо думать, пришло бы желание спустить всех этих крикунов с лестницы. Но горесть Пудовны его обезоружила — в душе будто оборвалось что-то. Огромное готовилось, а вышло — как гриб-дождевик, если раздавить в лесу: тугой — вот, ждешь, стрельнет, а ступил ногой — только пыль рыжая дымит.

Дядя Кузя обмяк, вроде как гриб такой распылился. Косясь на дверь в кухню, он сошел вместе с ребятней во двор, оглядел их там поочередно: и наголо стриженных и вихрастых, и чернявых и белявых, и мытых и немытых…

— Дак чего вам? — спросил вяло. — Про рыб? К Ивану Саввичу идите. Научный работник — все как есть, как в книгах расскажет.

— Нам как в книгах вовсе и не нужно! — перебил Антошка. — Нам как в сам-деле бывает.

Кузьма Ипатьич поймал его за грязноватое жесткое ухо, дернул слегка:

— Книги умными людьми пишутся! Как бывает и как должно быть — все в них есть. Понял? Пороть бы вас вместе с маткой следовало. Бойки на язык оба.

Антошка вывернулся, в голос с ребятами принялся галдеть о лещах и щуках, о мережах, опоках, кухтылях. «Рыбачата! — Кузьма Ипатьич ухмыльнулся в душе. — И слова какие — рыбацкие! Нахватались».

— Пошли, ежели так, — сказал он, — сядем возле баньки, потолкуем.