Маленький оборвыш (др. перевод), стр. 20

В то октябрьское воскресенье, о котором я начал говорить, меня мучили не зубы, не боль в горле и не ломота в плечах. Наши дела в последнее время шли все хуже и хуже в Ковент-Гардене. Нас там заприметили, и это было очень невыгодно. Мы не могли добыть себе никакой работы, и чуть не каждый день кто-нибудь из нас получал побои от сторожа и от торговцев. Однажды один разносчик так ударил Моульди тяжелым кованым сапогом, что бедняга три дня с трудом волочил ноги.

Все на нас страшно злились – и сторожа, и лавочники, и разносчики. Они не ждали, пока нас поймают на чем-нибудь дурном; как только мы попадались им на глаза, они гнали и били нас. Мы голодали и с голоду готовы были решиться на все. Рипстону удалось открыть погреб, где хранилась на зиму морковь: мы забрались туда и целую неделю питались одной морковью. Сначала мы сочли это за большое счастье для себя, но скоро увидели, что есть одну морковь очень вредно. Вероятно, она и была отчасти причиной моей болезни.

Обычно по воскресеньям под Арками собиралось более многочисленное общество, чем в будни; общество это состояло частью из бедняков, которым негде было преклонить голову, частью из разных мошенников и воров, которые кричали, бранились и обижали остальных. И я, и мои товарищи старались держаться подальше от этих дурных людей. В воскресенье, если погода не была особенно дурна, мы долго гуляли по берегу реки, а потом ложились в свой фургон (зеленщик, которому он принадлежал, позволял нам пользоваться им) и рассказывали друг другу разные истории.

В тот день, когда я заболел, Рипстон и Моульди пошли гулять, а я остался в фургоне. У них от вчерашнего дня сохранилось несколько пенсов, и они пообедали хлебом с патокой, я же ничего не ел с обеда субботы. Я весь горел и дрожал; язык у меня пересох, глаза болели, голову ломило, точно кто-нибудь бил по ней колотушками. На мое счастье, в фургоне было немножко соломы, и товарищи предоставили ее всю в мое распоряжение. Но я никак не мог улечься как следует: сколько я ни встряхивал свою соломенную подушку, она оставалась слишком низкой для моей отяжелевшей головы.

К ночи мне сделалось еще хуже. Я должен был на этот раз служить подушкой, но Рипстон великодушно занял мое место, а Моульди позволил мне лечь на его туловище, хотя право выбирать место принадлежало ему, так как он был подушкой накануне. Они даже легли спать раньше обыкновенного, чтобы я мог скорее улечься как следует. Но все заботы товарищей были напрасны. Скоро Рипстон заметил, что голова моя жжет его через куртку. Моульди, вообще мальчик кроткий, был ужасно зол спросонья. Он вдруг, ничего не говоря, ударил Рипстона по коленке.

– Ты чего это? – с досадой спросил Рипстон.

– А ты что не лежишь смирно? Дрыгает себе ногами, точно танец отплясывает!

– Да разве это я! – воскликнул Рипстон. – Это Смитфилд.

– Ты чего трясешься, Смит?

– Да мне ужасно холодно, Моульди, я просто как лед холодный.

– Хорош лед! От него пышет, как от печки, пощупай-ка Моульди, – сказал Рипстон.

Моульди приложил руку к моей щеке.

– Вот тебе! Не смей лгать! – закричал он и дал мне сильную пощечину. – А расплачешься, другую закачу!

Я старался превозмочь себя и не плакать, но это было выше моих сил. Целый вечер удерживался я от слез, но эта жестокость Моульди прорвала плотину. Рыдания почти задушили меня, и слезы полились из глаз так быстро, что я не успевал их отирать. Я как будто переполнился горем, которому непременно надо было излиться. В этом горе не было ничего крикливого: я плакал тихо, припав ко дну фургона, и товарищи могли заметить мои слезы только по судорожным рыданиям, вырывавшимся у меня иногда. С того дня, как я увидел отца с кнутом на ковент-гарденском рынке и решил никогда не возвращаться домой и даже не вспоминать ни о маленькой Полли, ни о домашней жизни, сердце мое замерло и очерствело. Теперь я почувствовал, что оно как будто оттаивает, становится мягче, и в то же время на него ложится тяжесть, которую я не в силах выносить.

У Моульди, должно быть, также не хватило сил выносить мой плач. Исполняя свое обещание, он размахнулся еще раз и дал мне пощечину сильнее прежней.

– Экий ты разбойник! – набросился на него Рип-стон. – Бьет бедного мальчика, который меньше его, да к тому же болен! Встань-ка, голубчик Смитфилд! Помоги мне, мы ему зададим!

Не ожидая моей помощи, Рипстон засучил рукава и принялся бить Моульди. Мне не хотелось драться, я старался помирить их, уверяя, что мне совсем не больно, что я плачу не от пощечины, а от болезни.

Как только Моульди совсем проснулся, он выказал полнейшее раскаяние и сознался, что поступил как негодяй, и, в виде удовлетворения, предложил мне ударить его со всех сил по носу, причем он будет держать руки назад. Рипстон убеждал меня принять это предложение, но я отказался, и тогда Моульди заставил меня взять по крайней мере его шапку под голову и укрыться его курткой. Рипстон также охотно отдал бы мне свою одежду, но у него была всего одна синяя фуфайка, заменявшая ему и рубашку, и куртку, а шапку он потерял накануне, убегая от рыночного сторожа.

Хотя товарищи всеми силами старались уложить меня поспокойнее и укрыть потеплее, мне не становилось лучше. Я по-прежнему весь горел и в то же время дрожал от холода; язык мой был сухим, а дыхание прерывистым и тяжелым. Впрочем, после слез мне стало как-то легче, я готов был лежать спокойно и покоряться всему, что со мной сделают.

Глава XIV. Я прощаюсь с моими товарищами и с Арками и отправляюсь в работный дом лечиться от горячки

Моя болезнь сильно тревожила товарищей. Укрыв меня курткой и уложив как можно спокойнее, они сами не легли, а сели в дальний угол фургона и начали перешептываться.

– Это, должно быть, простуда, – шептал Рипстон. – Беда, коли на человека нападет простуда. Ведь это простуда, правда, Моульди?

– Должно быть, что-нибудь такое, – еще более тихим шепотом ответил Моульди.

– Хорошо бы горчичники поставить, я помню, мне ставили, когда я был маленький… Как ты думаешь, Моульди, не сходить ли за горчицей?

– Чего зря ходить! Ведь сегодня воскресенье, все лавки заперты, одни аптеки открыты.

– В аптеке можно бы купить пилюль, – предложил Рипстон, – одна беда, у этих пилюль такие трудные названия, не знаешь, как спросить.

– Да так и спроси – пилюль на пенс.

– А аптекарь спросит: каких вам?

– Сказать: слабительных. Они, кажется, все слабительные, – равнодушно отозвался Моульди; он вообще вел разговор неохотно и, казалось, думал о чем-то совсем другом.

– Значит, решено, Моульди, – опять заговорил Рип-стон, – наш первый пенс завтра пойдет на пилюли для Смитфилда?

Моульди ничего не ответил, и оба мальчика на минуту смолкли. Я лежал тихо, чтобы вслушаться в их шепот. Разговор их не беспокоил, даже почти не интересовал меня, мне просто приятно было слушать их, и я слушал.

Сдержанность Моульди возбудила подозрение Рип-стона.

– Моульди, – спросил он, – если это не простуда, так что же это делается со Смитфилдом?

– Почем я знаю! – неохотно проворчал Моульди.

– Да ведь ты же был в больнице, ты видел там многих больных, может, с кем-нибудь было то же, что с ним?

– Тише, – заметил Моульди, – он, пожалуй, не спит.

– Спит. Слышишь, как он ровно дышит?

– Да. А слышишь, как под ним солома шуршит? Должно быть, опять озноб сделался.

Затем он прибавил еще более тихим шепотом:

– Жалко мне, что я отдал ему свою куртку, Рип. Шапка не беда, а куртку жаль!

– Экая ты жадна я скотина! – выбранился Рипстон. – Он бы, наверное отдал тебе свою куртку, кабы тебе понадобилось!

– Ну, пусть себе пропадает, все равно! – вздохнул Моульди.

– Отчего же пропадает? Ты же завтра возьмешь ее!

– Ну, нет, с ней вместе можно захватить такую вещь, которой бы мне не хотелось.

– Да что такое? Говори толком!

– Тише, тише! Коли он услышит, так перепугается.

Они тихонько приподнялись и высунули головы из фургона, но я все-таки слышал все, что они говорили.