Полное собрание сочинений в одной книге (СИ), стр. 110

Присудили на младенца третью часть жалованья.

Стал Серегин Василий Иванович пятнадцать получать. «При бесплатном, думает, пиве и если ничего не жрать, то оно и хватит».

А тут еще на жизненном пути гражданка подвернулась. Носатенькая такая брюнеточка.

Серегин думает:

«Жениться не напасть, как бы после не пропасть. Женюсь все-таки».

Взял и женился на носатенькой. А она теперь на последнем месяце в капоте ходит.

Василий Иванович хотел с ней развестись немедленно, да не тут-то было.

Ходит теперь человек, башку чешет и все удивляется.

— Милые, говорит, товарищи! Да ведь я теперь-то и развестись не могу. Придется мне теперь с носатенькой всю жизнь трепаться.

— А что? — спрашивают.

— Да как же, говорит, милые товарищи! Ну хорошо, ну разведусь я, скажем, с носатенькой. Ну возьмут с меня остатние пятнадцать рублей… А я-то что, человек или дырка? Я-то обязан жрать? Или мне прикажете пиво лакать без закуски?.. Ведь это что же такое, братцы? Ведь это выходит, что человек больше трех раз и жениться не моги…

Все руками разводят и башками крутят. И никто не знает, как из этого немыслимого положения выйти.

Один человек, впрочем, знает. Это сам Василий Иванович. Он говорит:

— Пущай тогда мне платят за нагрузку, черт с ним!

Доходная статья

Ну, чем разжиться безработному человеку в наше бедное время? Да, прямо сказать, нечем.

Ну, спасибо, велосипед задавит. Ну, сорвешь целковый с неосторожного проезжающего. Или, скажем, какая-нибудь хозяйская собачонка за штаны схватит. Рублей десять набежит за это самое.

Да только ядовитое как-то на земле пошло: велосипеды тормозят, собачки не кусаются. Беда прямо-таки безработному человеку!

А другая собачка и кусит, да хозяина после не найдешь. Смылся хозяин. Сорвать не с кого. И выходит, что совсем зря собачка кусила безработного человека.

Очень масса препятствий встречается в случайном заработке!

Другой раз привалит счастье — вот оно, бери его, хватай руками, — так нет, закон, скажем, не предусматривает этой статьи.

Вот раз гуляем мы печально в саду Трудящихся. Глядим — собачка с бантиком. Этакая мелкая комнатная собачонка на хвосте сидит у скамейки. Тут же и хозяева весенним воздухом дышат. Гражданин с дамочкой.

И вот осеняет нас мысль насчет собачки. Сажусь рядом на скамейку и тихонько ногой накручиваю у собачьей морды. А сапог рваный.

Другая комнатная собачка за такой сапог враз бы за штаны схватила, и тогда выкладывай хозяева денежки не менее десятки. А эта подлая собачка сидит все время на хвосте и глазами за сапогом водит.

— Вз-з, говорю, куси!

Не кусает. Жирная такая, что ли, собачка попалась — неохота ей кусать.

— Хватай, говорю, тубо, проклятая.

Не хватает. Сидит по-прежнему на хвосте и глазами мигает.

«Ах так!» — думаю.

Встаю и ногой как махну эту комнатную собачку со злобы.

Визг. Шум. И крики. Народ толкается. Дамочка в истерике мечется. Гражданин рукой махает, ударить, наверное, меня хочет. Тут же и старушка какая-то подначивает. Дескать, ударь, батюшка, подлеца за собачку. Такой же, мол, собачка человек, как и мы, грешные.

А гражданин подначки послушался, развернулся и шмяк меня по уху.

«Так, думаю, рублей пятнадцать, а то и все двадцать пять набежит за это самое. Это тоже статья доходная. В царское, думаю, время не менее пяти за это платили. Эх, думаю, дурак, дурак! Ударил себе на голову…»

— Граждане, говорю, дозволено ли, говорю, безработных по роже бить на глазах у публики?

Тут шум, визг и крики поднялись.

— Не дозволено, кричат, братишка! Волоки в милицию.

Я говорю:

— Может, без милиции, граждане, обойдемся. Мне бы, говорю, рублей двадцать пять.

Народ говорит:

— Не соглашайся на двадцать пять, братишечка! Это за двадцать-то пять, может быть, каждый ударить захочет. А тут проучить надо зарвавшихся. Волоки в милицию.

Ну, пошли в милицию.

Шум, крик, стоны. Протоколы пишут. Свидетелей очень масса выступает. И все за меня. Я говорю:

— Менее как за сорок не соглашусь, граждане, раз такое полное единодушие наблюдается. Это, говорю, не при Николае Кровавом меня по роже ударили, понимать надо… Может, говорю, у меня рожа теперь болеть два дня будет. Что тогда?..

Наконец протоколы написаны, свидетели подписаны и просят всех до суда уйти честью.

Уходим.

Возвращаемся домой. Объясняем в доме как и чего. И все рады за меня, поздравляют, угощают.

Квартирная хозяйка три рубля в долг отваливает. Дворник Иван в счет будущих благ — полтинник. Андрей Иванович с пятого номера — двугривенный и обедом кормит.

Живу три дня хорошо и отлично. Мечтаю, чего куплю. Сапог, думаю, покупать не буду. Куплю сандалии. И еще полгода жить буду что богатый.

Через три дня суд наступает.

Все по закону. Кодекс лежит на столе. Портреты висят. Губпрокурор сбоку сидит. Речи происходят, а все за меня.

«Менее сорока пяти, — думаю, — не соглашусь».

И вдруг выносят резолюцию: полгода со строгой изоляцией.

А мне, безработному человеку, хоть бы кто плюнул.

— Граждане, говорю, народные судьи! Господин губпрокурор. Мне бы, говорю, рублей десять…

Молчат. Только по губам деньгами помазали.

— Да что ж это, говорю, граждане, народные судьи! Хозяйке-то, говорю, кто платить будет? Андрей-то, говорю, Иваныч обождет. А хозяйка-то, говорю, повесится. Войдите, говорю, в положение. Эх, говорю, жизнь-жестянка!

Так и ушел, с чем пришел.

Счастливое детство

Вчера, граждане, сижу я в Таврическом саду на скамейке. Кручу папиросочку. По сторонам гляжу. А кругом чудно как хорошо! Весна. Солнышко играет. Детишки-ребятишки на песочке резвятся. Тут же, на скамейке, гляжу, этакий шибздик лет десяти, что ли, сидит. И ногой болтает.

Посмотрел я на него и вокруг.

«Эх, — думаю, — до чего все-таки ребятишкам превосходней живется, чем взрослому. Что ж взрослый? Ни ногой не поболтай, ни на песочке не поваляйся. А ногой поболтаешь — эвон, скажут, балда какая ногой трясет. По морде еще ударят. Эх, думаю, несимпатично как-то взрослому человеку… Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания… На три минуты, может, вырвешься: подышать свежей атмосферой, а жена, может, ждет уж, уполовником трясет, ругается на чем свет стоит, зачем, мол, опоздал. Эх, думаю, счастливая пора, золотое детство! И как это ты так незаметно прошло и вон вышло»…

Посмотрел я еще раз на ребятишек и на парнишечку, который ногой болтает, и такая, прямо сказать, к нему нежность наступила, такое чувство — дышать нечем.

— Мальчишечка, — говорю, — сукин ты сын! Не чувствуешь, говорю, подлец, небось, полного своего счастья? Сидишь, говорю, ногой крутишь, тебе и горюшка никакого. Начихать тебе на все с высокого дерева. Эх ты, говорю, милый, ты мой, подлец этакий! Как, говорю, звать-то тебя? Имя, одним словом.

Молчит. Робеет, что ли.

— Да ты, — говорю, — не робей, милашечка. Не съест тебя с хлебом старый старикашка. Иди, говорю, садись на колени, верхом.

А парнишечка обернулся ко мне и отвечает:

— Некогда, говорит, мне на твоих коленках трястись. Дерьма тоже твои коленки. Идиёт какой.

Вот те, думаю, клюква. Отбрил парнишечка. Некогда ему.

— С чего бы, — говорю, — вам некогда? Какие, извините за сравнение, дела-то у вас?

А парнишечка, дитя природы, отвечает басом:

— Стареть начнешь, коли знать будешь много.

Вот, думаю, какая парнишечка попалась.

— Да ты, — говорю, — не сердись. Охота, говорю, паршивому старикашке узнать, какие это дела приключаются в вашем мелком возрасте.

А парнишечка вроде смягчился после этого.

— Да делов, — говорит, — до черта! Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания. Сейчас насчет Польши докладывать буду. Бежать надо. И школа, конечно. Физкультура все-таки… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей струей, а Манька Блохина или Катюшка Семечкина, небось, ругаются. Эх-ма!