Билет в одну сторону, стр. 47

Синие горы в легкой дымке, солнечный свет празднично горит на промытой тропическим ливнем листве. Я всю свою жизнь смотрела на эту незамысловатую картинку на стене, а учась в школе, даже пыталась ее копировать. У меня, естественно, ничего не вышло: все было вроде на месте, но не получался тот самый искрящийся свет и не появлялся воздух – плотный, слоистый, который даже сейчас имел привкус морской соли и хвои, растущей в горах. Эта маленькая женщина, похожая на учительницу начальных классов, несомненно, умела творить волшебство…

– Вы и сейчас пишете картины? – почтительно спросила я.

– Конечно! Я ведь ничего больше и не умею. Разве что общаться. Только сейчас стало очень трудно общаться, понимаете? Телевизор вообще лучше не включать: сплошная помойка. Только и слышишь: хунта, фашизм, крымнаш, мы самые великие… А люди… Люди у нас очень хорошие! Очень хорошие! Раньше, когда я с плакатом стояла, они в меня раз по пять за день плевали, а последние две недели – ни разу! И полиция раньше просто смотрела и не вмешивалась, а теперь они нас даже защищают!

Я глядела на эту женщину с наивным, стянутым простой резинкой хвостиком, и во мне росло какое-то новое, небывалое чувство. Кто она: святая, блаженная? Или просто из породы тех, в ком произошел неизвестный пока генетический сбой, от которого люди теряют чувство опасности и приобретают другие черты – то ли ангельские, то ли те, которые проявятся у людей будущего. Проявятся через века, не раньше. Когда таких, как эта Варя, станет рождаться на порядок, а то и на два больше. Тех, которые не поддаются никакому внушению, не умеют врать и привозят в страну, которую считают несправедливо обиженной, лекарство, спасающее жизнь.

– Я хочу все увидеть своими глазами, – говорит Варя. – А потом приехать и рассказать. Я уже в Киеве была, видела там такое, от чего у меня буквально дыхание остановилось: вдоль тех улиц, где погибли люди, лежат цветы… очень толстым слоем, по колено и даже выше… сотни метров вот таких баррикад из букетов… бордюров… не знаю даже как это называется? И свечи. Очень много свечей…

– Наверное, это память?.. – тихо, одними губами, прошептала я, но она все равно услышала.

– Да, память… и благодарность. Я такого нигде не видела. И люди несут и несут. Я даже не думала, что в городе может быть такое количество цветов! И брусчатку укладывают новую. И такие лица! Главное – это лица! Жаль, я не портретист… От вас дальше поеду: Винница, Львов… Карпаты хочу посмотреть – может, все-таки найду этих бендеровцев, а?

Она перестает печалиться и заразительно смеется, и выговаривает по-своему: бЕндеровцев, а не бАндеровцев.

– Я тут на днях читала о Степана БЕндере, – говорит она, – очень интересно…

– БАндере, – машинально поправляю я.

– А, ну да, точно. Бандере. Хочу поехать на его родину. Знаете, памятник кому стоит там на вокзале?

– Неужели Путину? – недоверчиво спрашиваю я.

– Там стоит памятник Пушкину, – серьезно отвечает Варя. – Пушкину! Вот так. Это – навсегда. А Путину… боюсь, все эти заоблачные рейтинги – тот же мыльный пузырь. Красиво, переливается, а лопнет в один миг, как и не бывало. И еще: я вам по-хорошему завидую, что у вас был Майдан…

– Наша Анька стояла! – гордо говорит мама, и я снова не понимаю, что происходит. Не она ли каждый день кричала мне в трубку: «Немедленно уходи оттуда! Сейчас же приезжай домой!» Ну, возможно, когда у меня самой рано или поздно будут дети, я и это пойму.

– Правда?! – Глаза у жены папиного друга горят. – Господи! Страшно было?

Страшно? Страшно, наверное, когда ты стоишь одна, а в тебя плюют. А на Майдане мне не было страшно. Даже когда снайперы начали стрелять и погиб Негоян – самый первый из тех, кого потом назовут Небесной сотней, и я поняла, насколько мы все, находившиеся там, уязвимы и смертны, я не боялась. Может быть, не страшно было потому, что нас, единомышленников, думавших и чувствовавших, как одно целое, было очень много? Почти два с половиной миллиона людей на площади и прилегающих к ней улицах стояли плечом к плечу и ощущали друг друга, как единый организм. Наверное, так пчелы чувствуют себя роем – грозным, гудящим… От одной пчелы можно отмахнуться, но что делать, когда пчел миллионы? Против роя бессилен даже медведь. Сегодня наш рой рассыпался, распался на отдельные составляющие, но мы знаем, на что мы способны. Это осталось в нас навсегда. Я не знаю, как рассказать обо всем этом, – я не мастер говорить красиво, как тот же Олег. Поэтому я просто молчу.

– Нам было страшно, – мама вздыхает. – Поэтому Ванька за ней и поехал. Она сейчас в госпитале работает. А до этого волонтерила там же.

– Ой, – снова всплескивает руками Варя, и глаза у нее загораются, – правда?! Нет, ну вы однозначно правильного ребенка вырастили!

– Варюш, ну ты ж тоже в некотором роде волонтеришь, – польщенно гудит папа, подливая гостье чай. – Большое дело делаешь!

– Плохо, что пока нас немного, – грустно говорит московская художница. – Многие думают точно так же, но выходить боятся.

Спать гостью укладывают в моей комнате. Несмотря на ее протесты, я уступаю ей свой диванчик, а сама ложусь на раскладушке. Варя мгновенно засыпает доверчивым и беззвучным детским сном – светлая душа, человек будущего, великий мастер, который на плоском листе может вызвать к жизни целый мир, со светом и воздухом.

Я же ворочаюсь почти до утра. Мне не дают покоя и воспоминания, которые разбередились во мне сегодня, и чувство вины перед Максом, и то, что я внезапно поняла одну очень простую, но важную вещь: нет никаких национальностей… нет, они конечно же есть, но это в людях совсем не главное. Главное – это то, что одни из них ЛЮДИ, а вторые… вторые просто некие одушевленные особи… способ существования белковых тел.

Егор

Псих женился. Свадьбу гуляли пышно – с многочисленной казачьей родней невесты, беспрепятственно прибывшей по такому случаю через границу и увешанной брякающими шашками и медалями, с венчанием в церкви и одновременным преклонением колен у памятника Ленину, всячески истреблявшему эту самую церковь, – словом, все люксы. Жратвы было навалом, невеста щеголяла в платье, похожем на огромный торт. Подружки были как на подбор – аппетитно грудастые, видные, нацепившие ради такого случая высокие каблуки и платья с открытыми спинами и вызывающими декольте. Томка, с умыслом или без, взобралась на лакированные платформы сантиметров десять высотой и вышагивала на них, как на ходулях. Вкупе с этими штуками и со своей налаченной деревянной прической она была выше щуплого Психа ровно на голову, но это никого не смущало, а меньше всего – ее суженого-ряженого.

– Я тебя приглашаю быть моим свидетелем со стороны жениха! – не совсем складно, но пафосно изрек Псих ровно за неделю до события.

Если к нему в башку что-то вступало, спорить было бесполезно. У Психа не существовало никакого другого мнения, кроме единственно верного, принадлежащего лично ему, и легче было согласиться, чем доказывать иное. Но я все-таки попытался:

– Слушай, я ужасно польщен, но…

– Чего «но»? Это ты слушай! Мы с тобой, Грек, в этом городе, можно сказать, единственные рядовые, кто приехал сражаться за свободу этой земли от фашистской нечисти, а не бабло косить и грабить магазины!

Психа несло: в его переложении мне пришлось выслушать всю ту ежедневную ахинею, которой нас каждый день по горло пичкало телевидение и которой уже через верх были наполнены головы местных ополченцев, до сих пор гордо перевязывавших все возможные места полосатыми оранжево-черными ленточками.

Обычно Псих был склонен скорее изливать собственный яд, а не повторять чужие благоглупости типа: «Выберут Путина царем или только самодержцем всея Руси?» или «Вчера “Правый сектор” изнасиловал всех женщин села такого-то, включая грудных детей, а потом сварил из них борщ». Украинский борщ, кстати, как сообщили с родины, теперь запрещено даже поминать, а в ресторанах сие блюдо именовали не иначе, как «суп со свеклой».