Билет в одну сторону, стр. 46

Примечательнее всего в девице Психа была не ее наивная улыбка или готовность, широко распахнув глаза, вдохновенно внимать пересказу киселевских новостей, от которых воротило уже не только меня. Главным аттракционом была Томкина мамаша – крупная пергидрольная особь с тонкой душевной организацией, начинавшая плакать, молиться и причитать, стоило ей лишь увидеть, как мы заступали на пост с оружием, болтающимся за спиной. Томкина мать, обливаясь настоящими крупными слезами истово верующей, хваталась за все выступающие части наших тел, голосила и рьяно крестила все подряд, в том числе бездушную технику и наших ухмыляющихся чеченцев, исповедующих ислам. Впрочем, последние и не такие виды видывали, а потому особо не смущались. Впервые узрев фокус с паданьем на колени в грязь и осенение крестом миномета, я оторопел, но потом попривык и даже сподобился попробовать пирожков с капустой, испеченных специально для нас.

– Сыночки… спасители… Бог вас не оставит… убейте их всех… всех! – причитала сия впечатлительная матрона так, что даже неловко было откусывать. Впрочем, Психа это, кажется, и вовсе не напрягало, скорее, он воспринимал это как бонус. И еще он, похоже, всерьез запал на молчаливую дебелую Тамару с пышной грудью, толстыми щиколотками и бешеными сексуальными аппетитами, которые, возможно, были оборотной стороной мамашиной экзальтации, полученной ею по наследству.

С Психом мы более-менее ладили – мне даже комфортнее было находиться в его обществе, чем в компании вечно уколотого Веника, с которым меня намертво связывала общая, постыдная тайна. Он заметил это и держал меня в постоянном напряге, получая от этого своеобразное удовольствие – такое же, как и от наркотиков.

Нашу пеструю компанию защитников, захватанных грязными руками «духовных скреп» и «русского мира», приятно разбавляли пара-тройка местных бомжей, которые теперь гордо именовали себя ополченцами, синий от наколок качок с пирсингом и в тяжеленных гавнодавах, которые он не снимал даже на ночь, и пятеро молчаливых кадыровцев. Вот эти были настоящими бойцами и профи. Они явились сюда зарабатывать и явно брезговали как бомжами, так и мной, Веником, качком и остальными, предпочитая держаться особняком. Впрочем, меня это более чем устраивало – под их холодными взглядами, в которых так и читалось пренебрежение к нам, «любителям», не знавшим, с какого конца подойти к оружию, в то время как они брали винтовку в руки, как только начинали ходить. Для них, появлявшихся в поле зрения при звуках выстрелов, совсем как Саид в «Белом солнце пустыни», война была привычной; они с детства были готовы к тому, что мужчина добывает деньги на войне. И еще: они не любили нас – инстинктивно вжимающих голову в плечи при звуках обстрела, нас, которые так и не смогли изжить свою «великорусскость» и которые и в Тамбове, и в Москве, и даже здесь называли их «черными», «зверями», а то и вовсе «чернож…пыми». Возможно, именно поэтому они не спешили делиться с нами опытом. Кроме того, на любой войне у них был свой, шкурный интерес, а мы… Мы были конкурентами, к тому же постоянно путающимися под ногами и срывающими их планы.

Единственный человек, на ком отдыхал глаз, был шахтер-пенсионер Василий – немногословный, простой и славный мужик лет пятидесяти, в обществе которого можно было хоть немного расслабиться. В последнее время я старался попасть в наряд вместе с Василием, который не курил траву, не кололся, не нюхал – и мне не предлагал. Часто к нему на службу пробиралась жена с «тормозком»: домашними котлетами, блинчиками, огурцами, посыпанными крупной солью. Всем этим он со мной степенно делился, во время обеда совершенно по-детски рассуждая о том, что «Ахметка» хоть и обирал их, но все ж работа была и премиальные были, а что власть ворует – ну так все воруют! «И всегда воровали, и воровать будут, – вздыхал Василий. – Янык и сам бы ушел через год, чего ж было не подождать? И зачем американцы все это устроили – Майдан этот? Говорят, с Америки поездами шли наркотики, все уколотые стояли… Да оно и понятно – кто с тверёзых глаз в такую морозяку там торчать будет? И никаких Европ нам не надо, с ихним развратом, а русские нам братья… да я и сам русский. Съешь-ка, Егорушка, мне супруга яблочек передала». У меня на глаза наворачивались слезы от этого «Егорушка» – так меня называла только мама… и то давным-давно, пока я не вырос и не стал ей совершенно чужим. Может быть, чувство того, что я не оправдал надежд – ни маминых, ни своих собственных, помимо всего прочего и толкнуло меня поехать сюда? Что ж… здесь я, похоже, тоже не оправдываю ничьих чаяний – но, может, это и к лучшему?

Аня

– Анют, познакомься – это Варя из Москвы.

– Здрассьть…

За столом сидела приятная тетенька с круглым лицом и доверчиво-детскими голубыми глазами. Я уже хотела было без лишнего шума шмыгнуть в свою комнатушку, когда услышала:

– Варя привезла для наших ребят целокс. Не знаешь, кому можно передать, чтобы в надежные руки?

Я развернулась и посмотрела на тетеньку в вязанной кофте так, как будто передо мной было чудо морское, внезапно решившее заговорить человеческим языком.

– Целокс? – спросила я недоверчиво. – Из Москвы?

Папа улыбался во весь рот, мама хлопотала вокруг невидной и невиданной Вари, которая невозмутимо пила чай и задумчиво листала местную прессу.

Я протопала вслед за мамой в кухню и подозрительно зашептала:

– Откуда она взялась? Вы с ней когда познакомились? И что это еще за левый целокс? Его двадцать раз проверить надо, прежде чем на передовую бойцам отправлять!

Мама воззрилась на меня так же, как я три минуты назад на гостью, – оторопело и изумленно:

– Мурзик, да папа ее сто лет знает! Она жена Славки Корецкого, с которым они вместе с первого класса учились!

– Ну и что? Все с кем-то когда-то учились, а теперь стреляют друг в друга! И что-то я не видела у нас в доме этого Корецкого – аж ни разу. Вы документы ее смотрели?

Мама даже задохнулась:

– Знаешь что, иди-ка ты к себе! Ты в этом своем госпитале совсем черствой стала! Варя, можно сказать, жизнью там рискует! Она в Москве целую группу собрала сочувствующих нам, в пикетах с плакатами стоит, ночами не спит, и своей свободой – а может, и жизнью даже рискует, чтобы как можно больше людей узнало о том, что у нас тут происходит, а ты!..

Мы сидели за столом и больше разговаривали, чем ели. Внутри меня с хрустом обрушивались какие-то замшелые представления о том, что в России, а тем более в Москве, кроме Макаревича, Акунина, Ахеджаковой, Улицкой и еще двух-трех десятков таких же ярких представителей «пятой колонны», живут сплошь одни «ватники» и «крымнашевцы». И с каждым новым Вариным словом эта огромная куча разбитых в мелкое крошево иллюзий все росла и грозила намертво погрести меня под собой.

– Знаешь, Рит, – ласково говорила Варя, и ее легкое аканье теперь казалось мне прекрасной музыкой, – я их в свою мастерскую постоянно приглашаю. Чай накрываю, говорю-говорю, убеждаю-убеждаю – они слушают и соглашаются. И вроде как разумными становятся. А через неделю приходят – и снова здорово: глаза пустые и такое несут… И про младенцев распятых, и про органы, которые тут якобы изымают у беженцев. И даже про рабов – слыхали, наверное? Что у вас всем правосекам будут по два раба из Донбасса выдавать!

Она так мило выговаривает это «правосекам», что я не удивляюсь, а только смеюсь вместе со всеми.

– Нет, нам рабы на зиму глядя не нужны! – авторитетно заявляет па. – Разве что рабыни. Одну, помоложе, я бы взял. Ну не смотри ты на меня так, Рит! Чисто по кухне помочь…

– Варь, а вы по специальности кто? – вклиниваюсь я.

– Я? Я художник. Вон у вас на стене, я вижу, до сих пор моя работа висит. Лет двадцать ей, не меньше… Это еще когда мы со Славкой в горы ездили, я там на пленэре писала. Это Абхазия… До того как…

Она запинается, и по ее глазам я вижу, что ей – ЕЙ! – привезший нам препарат, стоящий баснословных денег, выходящей на площадь с плакатами за свободу Украины, – стыдно. Стыдно за тех, кто превратил некогда цветущий край в заброшенные руины, кто разрушил жизнь целого народа и теперь пытается проделать то же самое с нами. Нормальному человеку стыдно за нечистоплотных политиков, вороватых чиновников, за тех, кто перекраивает мир так, что в нем становится невозможно жить…