Билет в одну сторону, стр. 45

– Никогда… никогда…

Я сипела сорванным горлом это «никогда», сама не понимая, что хотела сказать и кому, а потом мир все-таки милосердно меня отпустил – и все стало таким же черным, как и сгоревшая трава. Очнулась я оттого, что кто-то лил мне на лицо воду, а в ухо кричала Маруся:

– Нет! Нет! Ее там нет!

– Как? – тупо спросила я. – Почему нет?

– Мальчишки. Трое. С которыми ее видели. А Женьки там нет!

– Пусти!

Я грубо выдралась из цепких Маруськиных рук:

– Она ДОЛЖНА быть там! Что ты такое говоришь! Она! Должна! Там! Быть!

Кричала не я одна – все вокруг кричали и выли, сверху бежали еще и еще люди – но все это вдруг отодвинулось куда-то. Внезапно я ПОВЕРИЛА. Моей дочери ДЕЙСТВИТЕЛЬНО там нет. МНЕ можно было уходить, потому что ЗА МЕНЯ заступились. Почему-то только за меня одну – единственную из всех, которые ДОЛЖНЫ БЫЛИ ПОТЕРЯТЬ. Услышали? Или же… ее там просто никогда и не было? НАС не было в каких-то высших расстрельных списках; мы были в другой колонке – те, кого в последний момент помиловали. Мысль была как ожог: где же правда? И узнаю я ее хоть когда-нибудь?

Неожиданно я вспомнила тот случай, когда Женька была еще совсем маленькая – года три, не больше, и еще была жива моя мама, ушедшая вскоре вслед за отцом. Мы с ней и Женькой попали в грозу прямо посреди степи. Отсиживаться было негде, и мы пошли под проливным дождем: я впереди, а мама с Женькой за руку – сзади. Сначала был просто ливень, а затем стали бить молнии – частые и сильные, как это обыкновенно бывает у нас в степи. Я видела, как они лупят по полю, передвигаясь практически через равные промежутки по идеальной кривой и неотвратимо идя прямо на нас. Я шла и молилась: «Только бы не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку!» Я намеренно прибавила ходу, идя прямо навстречу разрядам, и тут молния ударила совсем рядом – расстояние было не больше метра; я ясно увидела ее, толстую, с основание хорошего дерева, всю перевитую ослепительными канатами огня. От ужаса я повалилась прямо лицом в грязь, а сзади истошно закричала мама, которая подумала, что меня убило… Может быть, она, идя сзади, также сильно и истово молилась обо мне? Почему я не спросила? И теперь уже никогда не спрошу…

– Пойдем! – тормошила меня Маруся. – Пойдем обратно!

Теперь только мы вдвоем шли против течения – и, если честно, я не знала, куда иду и ЧТО ИМЕНННО оставляю за спиной: чужое горе или свое внезапное, украденное у других счастье? «Ее там не было, не было… Я ни у кого ничего не украла!» – твердила я всю дорогу. Но душа онемела, и я знала, что не верю никому: ни Маруське, уведшей меня и, возможно, просто совравшей – для того чтобы она, моя девочка, оставалась живой еще хотя бы несколько часов. Для меня? Для нее? Для всех нас? Меня бросало, словно бы на гигантских качелях: вверх – вниз. Я верила – и не верила. Шаг – верю. Шаг – не верю.

Женька была дома. Сидела за столом и делала вид, что рисует: она всегда так поступала, когда считала себя провинившейся. Наверное, ее сегодняшний проступок не соответствовал выражению моего и маруськиного лиц, потому что, увидев нас, она не на шутку перепугалась.

– Мам… ты спала-спала… я хотела попроситься, правда. Нигде не стреляли… и я просто пошла погулять… немножко. А потом я пошла на улицу – потому что там змея запускали. Он был такой красивый, весь блестящий! – затараторила она виновато, потому что мы с Маруськой все стояли и смотрели, не говоря ни слова. – Я не хотела далеко идти, потому что ты не разрешаешь… а потом я поскользнулась и за камень зацепилась, и у меня порвался босоножек… нечая-а-анно-о-о…

Она все-таки заревела, а я повернула голову туда, куда указывал Женькин грязный палец, и увидела ее выходные босоножки, все в пыли, а один – с напрочь оторванной подошвой.

– …я боя-а-а-ала-ась… что ты руга-а-аться-я-а бу-у-удешь… и пошла к Верони-и-ике…

– Ничего, ничего, – сказала Маруська, которая опомнилась первая. – Мы просто долго тебя искали. Перепугались. Война все-таки.

Моя подруга прижала мою дочь к себе.

– Ничего, ничего, – все приговаривала она. – Мама не сердится. Она просто сильно испугалась.

– Я хотела домой идти, – Женька доверчиво подняла зареванное личико на Марусю, – а она говорит: давай еще поиграем! У нее такая игра… я забыла, как называется… – сбивчиво поясняла она. – Только мне все равно не очень понравилось. Там надо бросать такие стрелки острые и попадать… а я все время не попада-ала…

У меня уже не было сил ступить даже шагу, поэтому я села прямо на пол, рядом с этими грязными, разорванными, бесценными босоножками – сама такая же грязная, вся в пыли и золе от нашей сгоревшей земли… и чьей-то оборвавшейся жизни.

– У тебя все ноги в крови! – вдруг сказала Женька. – Ты что, тоже босоножки порвала?

И вот тогда я завыла, точно так же, как волчица, потерявшая детенышей. Сегодня я чудом не потеряла своего. Но я больше не хочу ТАК РИСКОВАТЬ. И поэтому мы уедем. Бросим все к чертовой матери – и уедем. Туда, где не стреляют. Где не бьют настоящей, смертоносной артиллерией по блестящей на солнце детской игрушке. Где не сворачиваются от жара металлические столбы. Где людей не разносит на части взрывом. Я устала ждать, когда все это закончится. Я устала от сумасшествия. От нереальности происходящей рядом жизни. И от отсутствия этой самой жизни устала тоже. И мне до сих пор было больно. Так больно, словно я только что похоронила кого-то. Да, они, мои близкие, пока все живы. Но я знала, что это только ПОКА.

Егор

Возможно, Псих не был бы таким раздражительным, если бы не страдал дислексией – невозможностью воспринимать текст в напечатанном виде. Именно поэтому он и крутил злосчастную песню «Никогда мы не будем братьями» раз за разом – пятый, десятый… Он воспринимал все исключительно на слух. Представляю, каким ужасным препятствием эта злосчастная особенность была для него в школе! Возможно, оттого Псих и вырос таким дерганым и ненавидящим буквально все живое. Я узнал о его недостатке совершенно случайно: спросил, нет ли чего почитать.

– Издеваешься? – мрачно спросил он, и я буквально почувствовал, как он сжался, словно пружина затвора, готовая выстрелить в любой момент.

Я заверил, что ничего не знал, и зачем-то добавил, что скучаю по книгам. Ничего хорошего к моей репутации чокнутого ботаника это, конечно, не добавило, но Псих мгновенно подобрел.

– Только аудио. И дома, – пояснил он. – Тут читать некогда. Больше музыку слушаю. Ну, и сам пишу, конечно…

Хотя передо мной не нужно было особо пушить перья, он все равно схватил гитару и с подъемом провыл свой последний хит, переделанный из «Идут по Украине солдаты группы “Центр”». К Высоцкому у него была особая любовь.

– Ну, как?

– Охренеть! – сказал я, не покривив душой.

Он расплылся, как масло на солнце.

– Старался…

Это было вчера, а сегодня он уже вывалил на мою койку груду потрепанных книженций в ярких обложках:

– На… у своей взял. Ну, про любовь-морковь не стал, а эти, Томка говорит, вроде ниче так…

Судя по картинкам, романы были сплошь низкопробными боевиками или детективами с обилием крови, трупов и всего того, о чем я в последнее время старался не думать. Тем не менее я искренне сказал:

– Спасибо! С меня причитается.

– Если надо, Томка еще притаранит.

Томка, Психова зазноба, появлялась в поле видимости довольно часто – то одна, то с такими же незамысловатыми подружками, стреляющими глазками и вешающимися на шею всякому, кто только этого пожелает. Наверное, их просто возбуждал сам вид увешанных оружием мужчин, а близкий запах опасности, исходящий от камуфляжа, действовал, как афродизиак.

В последнее время Томка приходила чуть ли не каждый день, и я молил бога, чтобы они шли куда-нибудь на свободную площадь потрахаться, иначе все заканчивалось неизменными, душераздирающими шлягерами, положенными преимущественно на четыре блатных аккорда.