Сожженная заживо, стр. 31

Эдмонд Кайзер решил меня приодеть. Он повел меня в большой магазин. В нем было столько обуви и одежды, что я не знала, куда смотреть. Что касается обуви, то мне не хотелось надевать расшитые шлепанцы, как носят у нас. Я также хотела носить настоящие брюки, а не шаровары. Я уже видела девушек в брюках, когда мы с отцом ездили на грузовичке в город, привозя на рынок овощи и фрукты. Они носили модные брюки, очень широкие внизу, такие брюки назывались «чарльстон». Это были плохие девушки, и я не имела права носить там такие брюки.

Но у меня не оказалось «чарльстона». Он купил мне пару черных туфель на небольшом каблуке, обычные джинсы и очень красивый свитер. Я была разочарована. Я ждала эту новую одежду долгие девять месяцев, я мечтала о ней. Но я улыбнулась и поблагодарила. Я привыкла без конца улыбаться людям, что их сильно удивляло, и за все благодарить. Улыбка была моим ответом на их вежливость и доброту, моим единственным способом общения в течение долгого времени. А чтобы поплакать, я пряталась... Старая привычка. Улыбка – это символ другой жизни. Здесь люди были улыбчивые, даже мужчины. Мне хотелось улыбаться как можно больше. Поблагодарить – это такая малость. Раньше мне никто не говорил «спасибо», ни отец, ни брат, никто вообще, хотя я работала, как каторжная. Я привыкла к побоям, а не к благодарности.

Мне казалось, что сказать «спасибо» – это был знак глубокой вежливости, большого уважения. Мне приятно было говорить «спасибо», потому что и мне его тоже говорили. Спасибо за перевязку, спасибо за снотворную таблетку, за крем, чтобы не порвать кожу, за обед и особенно за шоколад. Я поедала шоколад целыми плитками... Он был такой вкусный, такой восхитительный.

Так вот, я сказала «спасибо» Эдмонду Кайзеру за джинсы, туфли и симпатичный свитер.

– Здесь ты свободная женщина, Суад, ты можешь делать все, что захочешь, но я советую тебе одеваться просто, носить одежду, которая тебе подходит, не раздражает кожу и в которой ты не бросаешься в глаза.

И он был прав. В этой стране, которая приняла меня с такой добротой, я была все еще маленькой пастушкой из Палестины, совершенно дикой, без образования и без семьи, которая к тому же мечтала о золотом зубе!

Я провела в госпитале почти год, и потом меня поместили в центр по приему переселенцев.

Но пересадки кожи продолжались. Я периодически возвращалась в госпиталь, чтобы там страдать. В голове у меня по-прежнему была мешанина, но я старалась выжить. Я не могла желать лучшего. По мере своих возможностей я учила французский – выражения, куски фраз я повторяла как попугай, даже не зная точно, что за птица этот попугай!

Жаклин объяснила мне позднее, что, когда она привезла меня в Европу, мои повторяющиеся госпитализации не позволяли регулярно изучать французский. В тот момент важнейшей задачей было спасение моей кожи, а не учеба в школе. Впрочем, у нас в деревне были две девочки, которые на автобусе ездили в город в школу, так над ними смеялись. Я тоже смеялась над ними, убежденная, как и мои сестры, что они никогда не найдут мужа, посещая школу!

Сказать по секрету, больше всего я стыдилась того, что у меня нет мужа. Я по-прежнему была во власти нравов моей деревни, это было сильнее меня. И я признавалась себе, что никто не захочет взять меня замуж. Ведь в моей стране женщина, живущая без мужчины, – это наказание на всю жизнь.

В доме, где нас приняли вместе с Маруаном, все думали, что я привыкну к этому двойному наказанию – своему уродству и неспособности возбудить мужчину. Они надеялись, что я смогу заниматься своим сыном, когда начну работать, чтобы его содержать. И только одна Жаклин понимала, что я совершенно не способна к этому. Прежде всего, мне понадобятся годы, чтобы вновь ощутить себя человеком и принять себя такой, какая я есть. А ребенок будет расти кое-как, потому что, несмотря на мои двадцать лет, я сама все еще оставалась ребенком. Я понятия не имела об ответственности, о независимости.

И вот тогда я покинула Швейцарию. Мое лечение было окончено, я могла жить где угодно. Жаклин нашла мне приемную семью где-то в Европе. Мои приемные родители, которых я так любила, что звала их «мама» и «папа», как и Маруан, принимали многих детей, направляемых организацией «Земля людей». Некоторые оставались надолго, некоторых забирали в другие семьи. Но наша семья была всегда многочисленной. Надо было заниматься малышами, и я помогала, как могла. Однажды мама сказала мне, что я слишком много внимания уделяю Маруану в ущерб другим детям. Я удивилась, мне самой не казалось, что я посвящаю себя сыну. Я была слишком потерянной для этого. В минуты одиночества я любила гулять вдоль реки, везя Маруана в коляске. У меня была потребность ходить, быть вне дома. Возможно, сказывалась прежняя привычка пасти скот. Как раньше, я брала с собой что-нибудь поесть и немного воды, катила коляску, шла быстро, прямо и гордо. Я словно раздваивалась: шла быстро, как когда-то у себя дома, и в то же время прямо и гордо, как в Европе.

Я делала все возможное, чтобы выполнять поручения мамы, то есть больше заниматься уходом за детьми. Я была самой старшей, так что это было нормально. Но, будучи запертой в этом доме, я умирала от желания спастись, выйти куда-то к людям, говорить, танцевать, встретить мужчину, чтобы проверить, могу ли я еще быть женщиной.

Мне это было необходимо. Надеяться на что-то было истинным сумасшествием, но это было сильнее меня. Я хотела попробовать жить.

Маруан

Маруану было пять лет, когда я подписала бумаги, позволяющие нашей приемной семье его усыновить. Я добилась некоторого прогресса в изучении языка – хотя по-прежнему не умела ни читать, ни писать, но знала, что делала. Я не бросала сына. Мои новые родители собирались воспитывать мальчика наилучшим образом. Став их сыном, он получит настоящее образование, будет носить имя, которое защитит его от моего прошлого. Я же была совершенно не способна обеспечить ему душевное равновесие, уход, нормальное обучение. Но даже спустя многие годы я чувствую вину за то, что сделала этот выбор. Правда, это время как-то скорректировало мою жизнь, в которую, правда, я больше не верю, больше полагаясь на инстинкт. Я не умею хорошо объяснить эти вещи, не обливаясь слезами. В течение всех этих лет мне хотелось убедить себя, что я не страдаю от разлуки. Но невозможно забыть своего ребенка, тем более такого ребенка.

Я знала, что он счастлив, а он знал о моем существовании. В пять лет он не мог не знать, что у него есть настоящая мать, потому что мы жили вместе у его приемных родителей. Не знаю, как ему объяснили мой отъезд, но семья принимала многих детей, приезжавших со всего мира, и я помню, что порой нас, было восемнадцать, когда мы собирались за столом. Большей частью это были брошенные дети. Мы все называли приемных родителей мамой и папой. Эти замечательные люди получали от организации «Земля людей» необходимые средства для временного приюта детей, и каждый их отъезд был связан с болезненными переживаниями. Я видела, как они бросались в объятия мамы и папы, они не хотели уезжать. Но этот дом был для них лишь временным пристанищем – большинство детей оставалось у наших приемных родителей на период срочной операции, которую невозможно было сделать у них на родине, а потом они туда возвращались. У этих детей была настоящая родина, у них были настоящие семьи, разбросанные по всему миру. Такие, как Маруан и я, которым некуда было возвращаться, усыновлялись семьями. В Палестине меня считали умершей, и Маруан там тоже не существовал. Он заново родился здесь, как и я, 20 декабря. Его родители были также и моими. Такая ситуация была довольно странной, и когда спустя почти четыре года совместной жизни я покидала семейный очаг, я расценивала себя скорее как старшую сестру Маруана. Мне было двадцать четыре года. Я не могла больше находиться на их иждивении. Мне надо было устраиваться на работу, привыкать к независимости, становиться взрослой.