Морская раковина. Рассказы, стр. 30

— А до чего у нее было белое тело, ну прямо как…

— Как сметана.

— Да нет, как луна… вот-вот точно, как луна.

— Ну уж сказал! Кожа у нес была золотая, как у спелого апельсина.

— Нет, нет… такого я не видел. Я видел ее нагишом. Она белая, как луна. Особенно ноги. Я-то видел ее ноги. Ого-го!

— Эх!

— А мужу какая беда. Подумать только!

— Гринго он тупоумный. Вот и все.

— Правильно. Он не стоил того, что имел.

— Точно. Дал бог лошадь безногому.

— Свинья он поганая…

— А уж любовничек! Вот страшилище. Истинное привидение. Охо-хо!

— А она, значит, красавица была?

— Мало сказать — красавица.

— Охо-хо.

— Но у них с этим Проаньо ничего не было.

— Проаньо се целовал.

— Ну и что же, пусть целовал. А все-таки он с ней не спал, благодарение господу.

— Ты-то откуда знаешь?

— Я? Я видел. В ту самую ночь… да. Может, у них бы все и получилось. Но огонь поспел в самую пору. Только Проаньо в дом пробрался, а тут и пожар… Я же все видел.

— А как же ты сумел увидеть?

— Я?.. Я подсматривал… Проаньо на четвереньках к дому подполз, чтобы никто не заметил. И почему его змея не покусала?.. Самая полночь была, когда он вошел в дом…

— А тут еще ветер подул, и такое занялось!..

— Ну откуда тебе-то знать. Откуда?

— Я тоже подглядывал.

— Охо-хо.

Теперь и в их захмелевших головах бушевал такой же неистовый огонь, что и тот, который недавно разожгла в спящей сельве безумная человеческая ярость.

Той ночью — с тех пор уже минуло три месяца — лесорубы сидели у большого раскидистого матапало, на стволе которого каждый вырезал свое имя, а заодно и имя приятеля, не знавшего грамоты.

Издавна так повелось: после чашки кофе лесорубы собирались возле тысяченогого великана, чтобы выкурить трубку, посудачить, потолковать о делах, прежде чем отправиться на ночной отдых под тростниковый навес. В сумерках, под покровом надвигающейся ночи все были равны — и надсмотрщики, и пильщики, и подсобные рабочие.

Обычно не расходились до темноты, а потом, сломленные усталостью, полусонные плелись под навес. Этой ночью они что-то засиделись у костра, где разогревался вчерашний кофе.

Разговор то и дело обрывался, и наступала тягостная, непривычная тишина.

Поговорить, припомнить какую-нибудь интересную историю — не было для них большего удовольствия. И у каждого имелся свой запас уже изрядно потрепанных историй, которые он любил повторить при случае хоть в сотый раз.

Этой ночью все было по-другому. Казалось, они чего-то ждали, погруженные в мрачное молчание.

Внезапно тишину нарушил Хонас Барсола, тот, что походил на старого попугая.

— Лучше бы сказать все мужу… ведь.

— Да что он может! — оборвал его на полуслове Арменио Нуньес.

— Гринго он пустоголовый!

— Он бы мог увезти ее отсюда…

— Ну нет… увозить не надо… Уж что-нибудь другое, а увозить не надо, — разволновался Горбун.

— Да он и не увезет, где ему сообразить.

— Охо-хо!

Снова наступила тишина. Долгая. Тревожная. Тягучая.

— А почему нам самим не сквитаться с Проаньо, — предложил негр Хесукристо Оларте. — Так ведь честнее. Я берусь.

— Вот это по-мужски… Я согласен идти с тобой, — поддержал его мулат Мансо.

— Ну заладили! — раздался злобный окрик Арменио. — Завели старую песню. Сколько раз вам объяснять? Не будет так, слышали? Зачем лезть в грязное дело? Зачем рисковать? Мне так ни к чему. Я вам верно говорю… Рук марать не следует.

— А ну как грязный Горбун все наврал? — засомневался вдруг надсмотрщик Бенитес.

Луис Леон озлился:

— Во-первых, никакой я не горбун, а во-вторых, совсем не грязный… И я все слышал своими ушами… В полдень это было. Проаньо, значит, говорит ей «когда?». А она, значит, подумала, помолчала немного и отвечает: «Сегодня ночью, когда заснут эти типы». (Выходит, она нас типами назвала.) «Я, говорит, буду ждать тебя дома». Вот ей-ей. А потом они поцеловались. Я все сам видел и слышал… Вон там, возле того здорового ананаса все и было и еще…

Чья-то тень встала из-за кустов и двинулась к людям.

— Уже, — раздался шепот. — Проаньо у нее в доме.

Арменио Нуньес резко поднялся. За ним все остальные.

Зажгли от костра длинные ветви, которые вспыхнули, как настоящие факелы. И пошли гуськом, словно фантастическая процессия, словно тени грешников: говорят, они бродят по здешним горам в поисках навеки потерянной дороги.

Хонас Барсола поучал:

— Надо обложить поленьями со всех сторон. Ни одной бреши не оставляйте. Тащите хворосту побольше и поджигайте кустарник.

— Да не ори, старик! Сами знаем, что делать, — огрызнулся Арменио Нуньес, который возглавлял шествие.

— А ну-ка, несите водки, — приказал Барсола.

Из-под навеса выкатили бочонок. Тут же откупорили. Звякнули кружки… Выпили много.

Наверно, Горбун и забрался на верхушку матапало: он-то и знал больше других. А может быть, и не он.

Огонь вспыхнул вокруг домика, где находилась жена Хилса со своим возлюбленным. И маленькую площадку стиснул пылающий обруч. С дерева пламя перекинулось на крышу, и в одно мгновенье дом заполыхал) как гигантский факел.

Сначала выбежала женщина. Она была нагая. В красных отсветах лесного пожара сверкало се молочно-белое тело.

Вслед за ней появился темнокожий Проаньо.

Пламя надвигалось со всех сторон, неумолимо сужая круг. Мужчина обхватил руками женщину. Казалось, что он пытается укрыть ее своим телом от разбушевавшегося огня, который теперь, набравшись сил, огромными красными языками лизал темноту.

От резкого порыва ветра пламя стеной нависло над несчастной женщиной, над ее возлюбленным и над их последним объятьем.

Она упала на колени. Он оставил ее, пытаясь найти какую-нибудь лазейку. Потом вернулся и поднял ее с земли.

Все скрылось за густым дымом. Лишь доносился страшный, надсадный кашель.

И крики.

Если память мне не изменяет — редакция журнала не приняла рукопись рассказа «Сельва в пламени». Кажется, там потребовали фотографии, которые бедняга Хименес не мог раздобыть.

Замок

Морская раковина. Рассказы - i_024.jpg
огда Мосолыжке дали вторую монету в пять сентаво, она почувствовала себя совсем счастливой.

— Теперь хватит на комнату…

И ее синеватые губы расплылись в широкой улыбке, обнажая голые десны.

«Комнатой» торжественно именовалась грязная конура, где каждую ночь Мосолыжка ворочалась на голых досках, не выпуская из рук маленького сына.

Здесь было ее единственное пристанище, ее ночной приют.

А днем были улицы… улицы людные, лихорадящие под неумолимым солнцем, растревоженные нескончаемой сутолокой… улицы широкие, нарядные, обрамленные красивыми домами; по таким улицам шли и шли потоком люди, которым ничего не стоило расщедриться на монетку в пять сентаво.

— Подайте милостыню, красавчик, — тянула Мосолыжка, — подайте припадочной, ради Христа…

За жилье она платила три сукре в месяц. Равными частями каждую субботу.

Десять сентаво в день… Две маленькие блестящие, будто игрушечные, монетки…

— Подайте милостыню, сынок.

Квартирным хозяином Мосолыжки был торговый агент — человек с суровым лицом, которое никогда не знало улыбки. Каждую субботу он исправно являлся за деньгами и не допускал никаких поблажек. Обычно он начинал с того, что показывал квитанцию. Только показывал. Потом забирал приготовленные монеты. Пересчитывал их осторожно, кончиками пальцев, с явной брезгливостью. И ссыпал в кожаный кошель. Лишь после этого он вручал Мосолыжке квитанцию об уплате.

Ни в коем случае не раньше. Пока деньги не попадали к нему в руки, он держал листок бумаги перед глазами женщины, словно кусок мяса перед голодной собакой. Точь-в-точь так.

Мосолыжка прятала листок за пазухой. Сколько их уже накопилось! Можно оклеить все стены комнаты.