Мой брат Михаэль, стр. 15

8

Студия стоит на самом верху крутого склона позади Дельф. Эта большая уродливая коробка занимает специально выдолбленную для нее в скале площадку. Передние окна смотрят на равнину, задние до третьего этажа упираются в склон. С той же северной стороны находится парадный вход — огромные стеклянные двери, которые никогда не используют. Жители входят и выходят через маленькую дверь с восточной стороны, которая ведет в коридор, пронизывающий весь первый этаж. Внутри все до крайности голо и функционально. Мраморные лестницы и коридоры по-больничному чисты. На первом этаже слева по коридору — спальни художников, выходящие окнами на юг на равнину. В каждой — железная кровать, умывальник, из обоих кранов которого течет холодная вода, маленький неустойчивый столик и крючки для одежды. Из каждой комнаты можно пройти в душ с мраморным полом, вода тоже холодная. Напротив спален другие двери, которые всегда закрыты, но это, наверное, что-то вроде кухонь или комнат для прислуги. Работали художники на верхнем этаже, где свет лучше, там комнаты окнами на север служили студиями и кладовыми. Но все это я узнала потом. В этот вечер я увидела уродливую громаду на камнях и свет голой электрической лампочки у двери.

Только мы вошли в коридор, открылась дверь и из нее пулей вылетел молодой человек, наскочил на косяк и повис на нем, как бы очень нуждаясь в поддержке.

Он сказал высоким возбужденным голосом:

— Ой, Саймон, я как раз… — но увидел меня и театрально замер в потоке света, некрасивый, определенно слабый и совершенно неуверенный в себе. Ему явно хотелось улизнуть обратно в комнату. Он был высоким, худым, обгорал на солнце. Глаза — бледно-голубые, такие бывают у моряков, которые часто смотрят вдаль. Слабый чувственный рот и сильные уродливые руки мастера. Ему было года двадцать три, но маленькая бородка заставляла его выглядеть на девятнадцать. Волосы выгорели, и напоминали сухую траву.

Саймон сказал:

— Привет, Нигель. Это — Камилла Хэвен, она остановилась в «Аполлоне». Я привел ее сюда выпить, и она хочет посмотреть твои рисунки. Не возражаешь?

— Конечно, нет. Вовсе нет. Восхищен, — сказал Нигель немного заикаясь, — п-проходите в комнату, там и выпьем.

Он уступил нам дорогу, еще больше покраснев, и я подумала, уж не пил ли он один. Глаза у него были чудные, он вроде как очень старался сосредоточиться, взять себя в руки.

В комнате был беспорядок, впрочем довольно приятный. Художественная натура хозяина проявлялась здесь намного сильнее, чем в его внешности, и выплескивалась в эту монашескую келью. У подножия кровати рюкзак наполовину изверг свое содержимое — веревку, носовые платки, которыми явно вытирали краску, три апельсина и книжку «Избранные стихи Дилана Томаса». На умывальнике висело полотенце, яркое, как подсолнух, на кровати — пижама с бирюзовыми полосами. На всех стенах булавками приколоты наброски, рисунки в разном стиле — грубые и нежные, карандашом, мелками, акварелью.

Но я не успела все рассмотреть, потому что хозяин бросился куда-то и подволок ко мне лучший стул — полотняное сооружение жутко оранжевого цвета.

— Сядете, мисс… Э? Это — лучшее, что здесь есть. На самом деле он совершенно чистый.

Он странно двигался — пародия на движения Нико. Тоже быстро, но никакой грации атакующей кошки, почти некоординированность.

Я поблагодарила его и села. Саймон устроился на подоконнике. Мы выпили за здоровье друг друга и заговорили о жизни.

— Хорошо провел день? — спросил Саймон.

— Да. Спасибо. Очень.

— Куда ходил?

Молодой человек махнул рукой, чуть не сшиб бутылку со стола, и ответил:

— Вверх по горе.

— Опять на Парнас? Отлавливал пастухов? — Он повернулся ко мне. — Нигель по контракту должен изображать «эллинические типы» — головы крестьян, старух и пастушков. Он уже нарисовал чернилами несколько совершенно потрясающих.

Нигель сказал неожиданно:

— Вы не представляете. Ободранный мальчишка пасет коз, начинаешь его рисовать и понимаешь, что много раз видел его в музеях. На прошлой неделе я нашел в Амфиссе девушку совершенно минойскую, даже прическа такая же. От этого, конечно, и трудно, потому что, как ни старайся, это похоже на копию с греческой урны.

Я засмеялась.

— Знаю. Совсем недавно встретила одного Зевса и одного довольно испорченного Эрота.

— Стефанос и Нико? — спросил Саймон.

Я кивнула:

— Нигелю надо их показать.

Художник спросил:

— А кто они?

— Стефанос — пастух из Араховы, вышел прямо из Гомера. Нико — его внук и просто красавец, в американо-греческом стиле. Но если нужна только голова, лучше не найти. Пока я говорила, я поняла, что Саймон ничего не рассказывал Нигелю о своем брате. Ничего он не рассказал и теперь.

— Ты еще можешь их встретить. Стефанос обычно бродит между Дельфами и Араховой. Ты сегодня ходил в ту сторону? Далеко?

— Очень далеко. — Молодой человек почему-то выглядел смущенным. — Надоело мне в долине, решил походить. И шел и шел, очень жарко, но дул ветер.

— Не работал сегодня?

Вопрос был совершенно невинный, но художник вспыхнул под грубым загаром.

Он быстро сказал:

— Нет, — и засунул нос в стакан.

Я спросила:

— И никаких панов со свирелями? И никакого Парнаса? Вы меня потрясаете!

Он окончательно засмущался.

— Нет. Говорю же, я почти ничего не делал, просто ходил. И эти головы мне осточертели. Это только хлеб с маслом. Они вам не понравятся.

— Мне очень хочется посмотреть, Саймон рассказывал, как вы здорово рисуете…

— Здорово? Саймон говорит ерунду. Я получаю удовольствие и все.

— Некоторые очень хороши, — сказал Саймон тихо.

— Ага. Эти сладенькие акварелечки. Ты читал, как на них реагируют критики. Они бесполезны, и ты это знаешь.

— Они — первый класс, и ты это знаешь. Если бы ты мог…

— Боже, опять если бы, если бы… Никому они не нужны.

— Но это то, что ты хочешь делать, и такого не делает никто! Если ты имеешь в виду, что на них трудно прожить, тогда конечно…

— Они не значат ни черта, слышишь, ни черта!

Саймон улыбнулся.

И я поняла, что его отличает от знакомого мне самоуверенного типа — ему не наплевать. Ему не безразлично, что произойдет с этим несчастным и не особо привлекательным мальчиком, хотя тот все время и грубит. И поэтому он вернулся через четырнадцать лет, чтобы узнать, что случилось с братом. Это не орестианская трагедия, он не соврал. Но ему не были безразличны его отец, Стефанос.

— Человек — не остров, полностью сам по себе. Смерть каждого человека уменьшает меня, потому что я принадлежу человечеству.

Цитата из Джона Донне. Вот так. Он принадлежит человечеству, которое в данный момент включает в себя Нигеля.

Он поставил стакан и обхватил руками колено.

— Ну ладно. Хочешь мы найдем тебе то, что продается?

Нигель сказал уже не грубо, но так же горячо:

— Ты имеешь в виду конкурентное преимущество? Трюк, чтобы заманить толпу на выставку? Продать две картинки, чтобы имя появилось в газетах? Это?

Саймон сказал мягко:

— Нужно же где-то начать. Почему бы не считать это частью борьбы? — А потом жизнерадостно. — Мы должны найти для тебя что-нибудь особенное, чтобы всем было интересно хоть взглянуть на твои картины. Рисуй под водой или прославь себя в прессе как Человек, Который Всегда Рисует Под Чарующие Мелодии Моцарта.

Нигель постепенно делался веселее.

— Скорее под Каунт Бесси. Ну и что мне тогда рисовать? Куски ржавого железа, влюбленную женщину или собаку, поедающую собаку?

— А еще можно, — сказала я, — пересечь на ослике Грецию, а потом написать иллюстрированную книжку. Я сегодня видела такого путешественника.

— Да, он сейчас здесь. Слишком устал, ничего не рассказывал, не показывал, а сразу лег спать. Разбудить его, наверное, могла бы только атомная бомба. А про меня.. Честно говоря, я чувствую, что мог бы… если бы выдался случай… А так… Бороться за каждый шаг… Послушай, Саймон, ведь все-таки главное, чтобы работа была хорошей. Великие художники не подстраивались, делали, что хотели, брали, чего желали и плевали на все… Ведь все равно победили?