Замки гнева, стр. 8

— Не такой уж он и большой. Когда-нибудь он будет тебе впору, — сказал он Пенту.

Чтобы облегчить эту задачу, вдова Абегг разработала разумную диету, в которой искусно сочетались ее скудные денежные средства (военная пенсия, которую на самом деле никто ей никогда не присылал) и элементарные калории и витамины, необходимые мальчику. Пекиш, со своей стороны, давал Пенту некоторые полезные установки, среди которых не последнее место занимало золотое правило, согласно которому, чтобы вырасти, нужно как можно чаще стоять.

— Это почти как со звуком в трубе. Если труба немного изогнута, звук проходит по ней с трудом. У тебя — то же самое. Если часто стоишь, ты легко наполняешься силами, им не надо тратить время на преодоление препятствий. Стой чаще, Пент, старайся держать тело как можно ровнее.

И Пент старался изо всех сил. Конечно же, он пользовался стульями — но только чтобы стоять на них.

— Садись, Пент, — говорили ему.

— Спасибо, — отвечал он и залезал ногами на стул.

— Да, нельзя сказать, что он прекрасно воспитан, — говорила вдова Абегг.

— Когда сидишь на горшке, это тоже не очень эстетично. Хотя необходимость в этом тоже есть, — отвечал Пекиш.

Вот так и рос Пент. Поглощая яйца на обед и ужин, забираясь ногами на стулья и каждый день записывая по одной истине в сиреневую тетрадку. Он болтался в своем огромном пиджаке, как письмо болтается в конверте, идущем строго по своему назначению. Он болтался, облаченный в свою судьбу. Впрочем, как и все остальные; только в его случае это можно было видеть невооруженным глазом. Он никогда в жизни не видел столицу и даже представить себе не мог, почему надо стремиться туда попасть. Но одно он понял: условия игры требовали, чтобы он вырос. И он делал все от него зависящее, чтобы выиграть эту игру.

И все же по ночам, лежа под одеялом, когда никто не мог его видеть, с сильно бьющимся сердцем, он тихонько сворачивался калачиком и именно так, подобно скрученной трубе, в которую не попадет ни один звук, даже если стрелять в нее из пушки, именно так он засыпал и во сне почти всегда видел бесконечно большой пиджак.

Часть вторая

1

Джун лежала, положив голову на грудь мистеру Райлу. Заниматься любовью той ночью, когда он возвращался, — это было немного лучше, немного проще, немного сложнее, чем любой другой ночью. Это было — как будто вспоминаешь что-то. Это было как будто боишься обнаружить что-то неведомое. Это было как будто тебе хочется чего-то необыкновенно прекрасного. Это было что-то вроде желания — немного сумасшедшего, немного дикого, которое не имело ничего общего с любовью. Здесь много всего соединилось.

А потом — потом они как бы начинали все с чистого листа бумаги. Из какого бы далекого путешествия ни возвращался мистер Райл, все тонуло в океане этих тридцати минут любви. И все начиналось с того момента, на котором они перед этим расставались. Секс может перечеркнуть целые куски жизни, представьте себе.

Как бы глупо это ни казалось, но людей порой охватывает странный, даже панический страх, и жизнь после этого сминается, как билетик, зажатый в порыве страха в кулаке. Отчасти случайно, отчасти по воле судьбы, в складках этой свернувшейся в клубок жизни исчезают печальные, подлые или так никогда и не понятые отрезки времени. Вот так.

Джун лежала, положив голову на грудь мистера Райла, а ее рука скользила по его ногам, то и дело касаясь его паха, потом — по всему его телу и опять возвращалась к ногам, — нет ничего прекраснее, чем ноги мужчины, — думала Джун, — если они такие красивые.

Она услышала тихий голос мистера Райла, и было заметно, что он говорил с улыбкой.

— Джун, ты ни за что не догадаешься, что я купил на этот раз.

Конечно же, ей ни за что не догадаться. Она свернулась на нем клубочком, нежно касаясь губами его кожи — нет ничего прекраснее губ Джун, — так думали все, — когда она вот так слегка касалась ими чего-нибудь.

— Ты можешь всю ночь напролет отгадывать и так и не догадаешься.

— Мне это понравится?

— Конечно.

— Понравится так же, как заниматься с тобой любовью?

— Гораздо больше.

— Какой же ты глупый.

Джун подняла на него взгляд, придвинулась к его лицу. В полутьме было видно, что он улыбается.

— Ну, так что же ты купил на этот раз, сумасшедший мистер Райл?

В десяти километрах от них на колокольне в Квиннипаке пробило полночь; дул северный ветер, и он доносил этот колокольный звон из города прямо в ту комнату, где они лежали. Когда раздается этот звон, кажется, будто удары колокола разрезают ночь на части, а время — это острый клинок, рассекающий на части вечность, — о, хирургия часов, — и каждую минуту оно наносит рану, чтобы самому спастись, а эти удары колокола цепляются за время, так оно и есть, потому что время отсчитывает усилия жизни, состоящей в том, чтобы считать минуту за минутой, именно это и значит — спасаться, — так оно и есть, правда, и трансцендентная узаконенность любого часового механизма, и мучительная сладость всякого колокольного звона осязаемо связаны со временем, для того только, чтобы установить некий порядок в постоянном электризующем крахе до и после каждого удара, — связаны диким страхом, истеричным педантизмом и нечеловеческой силой. И как у всякого панического ужаса, у нее есть свой ритуал, и ритуал этот состоит в постоянном преобразовании миллионов истеричных взрывов страха в один божественный танец на сцене, в котором человек способен двигаться как бог, — это некий ритуал, повторяю, и именно таков был ритуал башенных часов Гранд Джанкшн. В те времена в разных городах часы показывали разное время, — тысяча разных часов, — в каждом городе — свое собственное время, — вот, например, если у нас сейчас 14.25, то в другом месте — уже 15.00. В каждом городе были свои башенные часы, — а Гранд Джанкшн — это железнодорожная линия — одна из первых, которая, подобно трещине на вазе, пролегла по земле и по морю, от Лондона до Дублина. Она бежала, неся в себе свое время, скользящее между другими, как капля масла скользит по мокрому стеклу, — и у этой линии было свое собственное время, не такое, как в других местах, и на протяжении всего ее пути оно должно было оставаться неизменным, как какой-то драгоценный камень, чтобы каждая минута могла по нему свериться — она отстает или спешит, чтобы каждая минута могла осознать себя, и, значит, не сбиться, и, значит, — спастись, — этот поезд бежит и несет в себе свое собственное время, безразличное ко всякому другому времени, — и для этого поезда человек создал ритуал, священный и очень простой:

«Каждое утро посыльный из Адмиралтейства вручал дежурному служащему почтового поезда, следующего по маршруту Лондон-Дублин, часы, указывающие точное время. В Холихэде часы передавались служащим кингстонского парома, который доставлял их в Дублин. На обратном пути служащие кингстонского парома вновь передавали их дежурному почтового поезда. Как только поезд снова прибывал в Лондон, часы вручались посыльному Адмиралтейства. И так каждый день, сотни дней подряд».

В незапамятные времена на вокзале в Буффало было трое часов, каждые указывали свое собственное время, а на вокзале в Питтсбурге таких часов было шесть — по одному на каждый путь, — это было какое-то вавилонское столпотворение часов — теперь вам стали понятны и ритуал почтового поезда Лондон-Дублин, и эти часы, путешествующие туда и обратно в бархатной коробочке, переходящие из рук в руки, ценные как некий секрет, некая драгоценность...

(И был один мужчина, который уезжал из дома, долго странствовал, а когда он возвращался, незадолго до его приезда по почте приходила одна драгоценность в бархатной коробочке. Ожидающая его женщина открывала коробочку, обнаруживала в ней драгоценность и понимала, что скоро он вернется. Все думали, что это подарок, дорогой подарок по случаю его отлучки. Но секрет был в том, что драгоценность была всегда одна и та же. Коробочки менялись, а она оставалась неизменной. Она отправлялась в путь с мужчиной, оставалась с ним всегда, где бы он ни был, перемещалась из чемодана в чемодан, из города в город, а потом возвращалась назад. Отправляясь в путешествие из рук женщины, она возвращалась в те же руки, точно так же, как часы возвращались в руки Адмирала. Все думали, что это подарок, дорогой подарок по случаю его отлучки. А на самом деле она была тем, что оберегало нить их любви в лабиринте мира, и путь мужчины в нем напоминал путь трещины по вазе. Это были часы, считавшие минуты уникального времени, времени их любви. Они возвращались раньше него, чтобы она знала, что в сердце того, кто ехал следом, не разорвалась нить этого времени. И когда мужчина наконец возвращался, не было нужды что-либо говорить, о чем-либо спрашивать, что-то узнавать. Тот миг, когда они встречались, был для них обоих все тем же мигом расставания.)