Камни Господни, стр. 45

Глава 12. И не введи нас в искушение

Лес оборвался внезапно, рассыпавшись под ногами каменной грядою, тусклою, безжизненной, мертвецки серой. Позади — лес, впереди — камни, кругом — земля чужая, неприветливая. Карий осторожно ступил на подвижную, ускользающую из-под ног россыпь, скатывающуюся от малейшего прикосновения вниз каменными ручейками. По-змеиному откликнулось от соседних скал негромкое эхо, окликая Карего по имени. Камни замерли, вглядываясь в одинокого израненного путника. Вновь наступило неприступное безмолвие, не нуждающееся ни в голосах птиц, ни в шелесте листвы, ни в тихом шепоте сочащихся из-под земли вод. Только камни и небо, и человек, ищущий посреди них свою дорогу.

Светало. Красные отсветы густо ложились на бледнеющий восток.

— Джабир… — кто-то негромко окликнул со спины прежним, совсем уже позабытым именем. Данила оглянулся: против него стоял иссохший нищенствующий старик, дервиш, с тонким, истертым от долгих странствий, посохом.

— Здравствуй, сын… — голос старика дрогнул и на покрасневших, выцветших от ветров глазах дрогнули слезы.

Карий отвернулся и молча пошел прочь, оставляя за собой срывавшиеся с гряды быстрые каменные ручейки.

— Ты зовешься Даниилом, Судом Божьим, но не судией нарек тебя отец! — старик, спотыкаясь об острые выступы, падал, упрямо поднимался с колен, с трудом поспевая за стремительно удалявшейся от него тенью Карего. — Твое имя Джабир, что значит Утешитель.

Данила остановился и, не глядя на старика, крикнул:

— Оставь меня! Жизнь за жизнь, смерть за смерть! Теперь мы в расчете.

— Да не счеты сводить пришел к тебе, — запыхавшись, Солейман подбежал к Карему, с надеждой заглядывая в его глаза.

— Тогда что тебе надо? Говори и уходи, коли сочтемся.

Лицо старика дрогнуло, выдавая страдание бесчисленными бороздами морщин.

— Ты же мой сын…

— Ты лжешь, старик, — холодно ответил Карий. — Лжешь, проклятый работорговец из Кафы. У меня никогда не было отца.

— Я виноват, виноват перед тобою… отнял у тебя мать… — оправдываясь, старик украдкой вытирал набегавшие слезы. — Но я искупил свой грех, как мог: оставил дворец, богатство, женщин, стал дервишем. Ради тебя, твоего прощения, твоей любви. Так позволь мне, хоть за гробом обрести сына! Я буду хорошим отцом, охраняя тебя на всех твоих путях, очищать от грязи дорогу моего сына. Поверь, я недостойный отец, презренный нищий, смогу услаждать твою душу поэзией. О, это мудрое месневи, я не посмел бы оскорбить слуха моего сына недостойными, пустыми виршами! Вот послушай:

Человек, что знаешь о пути своем?
Не пытай у судий: почему, за что?
Прежде были кровом мне вершины гор,
Прежде сил был полон и не прятал взор.
Изумрудным, алым был раскрас одежд.
Раздавал по осени золото надежд.
Но внезапно ветер смерти налетел
И теченью жизни положил предел.
Несгибаем прежде был мой крепкий стан,
Истощились силы — я убогим стал…

— К чему читаешь эти стихи? Уж не думаешь, что пожалею тебя? —усмехнулся Карий. — Не пожалею.

— Знаю, знаю, — суетливо произнес старик. — С меня довольно того, что слушаешь! Ты даже не представляешь, какое неописуемое блаженство видеть тебя, быть рядом, следуя за тобой неотступной тенью!

— Для меня это проклятие и пытка, — Карий посмотрел на старика с пренебрежением. — Я мог бы стать совсем другим человеком, если бы не ты. Может, гончаром — у меня необыкновенно быстрые и ловкие руки, или погонщиком в следующем через пески караване — я вынослив и хорошо читаю по звездам. Ты сделал меня убийцей, одиноким и ненавистным вестником смерти.

Дервиш, тяжело вздыхая, перекрывал глаза рукой:

— Видит Аллах, мой грех…

— Нет, старик, теперь это мой грех, и отвечать за него мне, — Карий повернулся к Солейману лицом. — Уходи!

— Прольется много крови, Джабир. Цельные реки невинной крови! Тысячи падут жертвами и земля наполнится стенаниями и волчьим воем.

— Уходи!

— Еще не поздно спастись, сынок! — падая на колени, взмолился старик. — Да буду я трижды проклят, и кости мои станут прибежищем скорпионов! Пусть ничего нельзя изменить, но можно поправить, Аллах милосерден. Ты еще можешь стать лучшим гончарным мастером, и погонщик верблюдов из тебя выйдет такой, каких еще не было на всем правоверном Востоке! Возвращайся домой, уже наливается горячим соком виноград, и тихо нежатся бесконечные сады роз, а ласковая морская лазурь столь бесконечна, что сливается с небом…

Ничего не ответив, Карий побежал от старика прочь по рассыпавшейся каменной гряде, над которой силилось и никак не могло взойти запоздалое солнце.

***

— Яко истинен и кроток, и Богу собеседник освещен явися славне Иове, угодниче присный Христу. Просветил еси мира терпением своим…

Услышав негромкое протяжное пение, Карий вздрогнул: этот плачущий голос был некогда слышим, почти знакомым. Но в нем звучала неведомая доселе, иссушающая душу скорбь. Данила крадучись обошел большую, вывороченную каменными оползнями с корнями почерневшую ель, истлевающую во мхах и лишайниках.

Подле давно заброшенной, заваленной гнилыми ветками и прелой листвой медвежьей берлоги стоял на коленях Савва и, вздрагивая, неспешно выводил слова канона.

— Савва! — окликнул послушника Данила, выходя из тени разлапых елей.

Снегов робко поднял воспаленные глаза:

— Даниил…

Подойдя к исхудавшему послушнику, Карий помог встать с колен, поправляя на нем разодранную, перемазанную запекшейся кровью одежду.

— Я думал ты ушел. На Русь подался, или назад, к зырянам, в Сольвычегодск.

— А зачем куда-то идти? — Савва пожал плечами. — Не все ли равно, где помирать? Всюду солнце, а под ним горе да муки одинаковы, только человек по своей слабости принять этого не хочет. Я же с истиной этой смирился и эту правду принял. Вот и встал подле буйвища звериного многострадальному Иову славу петь да поджидать свою смерть.

Карий посмотрел на высохшее, с распухшими суставами изможденное тело послушника, вспоминая немощных, замученных в каменоломнях рабов, которых отпускали умирать на волю, чтобы не тратить денег на похороны.

— В небе Бог всюду, да земля под ногами разная. Да и смерть ждать незачем, коли надобен станешь, сама хоть из-под земли достанет.

Савва отвернулся и, застонав, опустился на колени:

— Грех на мне большой, Данила. Непростительный, смертный грех. Но ты про него не пытай, все одно тебе сказывать не стану, одному Спасу милостивому через Иова откроюсь. Оставь меня, Данилушка, иди себе с Богом на Чусовую, али куда сподобит Господь. Мне канон святому праведнику кончать надо.

— Что ты знаешь о грехе, чтобы о нем рассуждать? — неожиданно сорвался Карий. — Никакими словами, послушник, его не выразишь и не перескажешь, он словно крест, на котором ты распят, словно раскаленная неумолимым солнцем Голгофа. Знаешь ли ты, послушник, как денно и нощно изнывают распятые?!

— Раньше про то не ведал, сейчас знаю, — виновато улыбнулся Савва. — Блажен муж, иже претерпит искушение, а я не претерпел, искусился, да грехом смертным причастился. Оттого и прошу у тебя, Данилушка, прощения, за все слова обидные, в моем неведении тебе сказанные.

— Как можешь понять меня, ты, молитвенник, всю свою жизнь бегающий от мира?! Я отца убил! Понимаешь, отца! Кто я таков? Не хуже ли самого Каина? — задыхаясь от приступившего к сердцу отчаяния, Карий присел подле Снегова на большой валун, растрескавшийся от вековой стужи. — Самому себе не мог в этом признаться, а когда понял, что сделал это, то каяться не захотел.

Оставив молитву, Савва поднялся и, подойдя к Карему, встал перед ним на колени и, поцеловал его разбитые в кровь руки: