История с привидениями, стр. 107

ЭПИЛОГ

ЛОВУШКА ДЛЯ МОТЫЛЬКА

— Положи нож, — раздался голос его брата. — Ты слышишь меня, Дон? Положи нож. Иначе это добром не кончится.

Дон открыл глаза и увидел, что сидит в открытом ресторане, выходящем на улицу. Дэвид сидел напротив, все еще красивый и излучающий уверенность, но вместо костюма на нем был какой-то полотняный мешок: лацканы серые от пыли, в швах проросли бледные побеги. Мох густо покрывал рукава.

Перед ним стояли отбивная и бокал вина; в одной руке он держал вилку, а в другой — дядин нож с костяной рукояткой.

Дон расстегнул пуговицу на его рубашке и направил туда лезвие ножа.

— Я устал от твоих шуток. Ты не мой брат и я не в Нью-Йорке. Я в комнате мотеля во Флориде.

— И ты не выспался, — сказал брат. — Ты выглядишь ужасно, — Дэвид облокотился на стол и сдвинул большие солнечные очки на лоб. — Но, возможно, ты и прав. Тебя ведь это не удивляет, не так ли?

Дон покачал головой. Глаза брата были ее глазами, хотя она и скопировала их удивительно точно.

— Я знаю, что я прав.

— Насчет девочки в парке? Конечно. Конечно, ты был прав. Ты ведь долго искал ее, так?

— Да.

— Но ведь через несколько часов бедная сиротка Анджи опять будет в парке. Лет в десять-двенадцать она будет как раз для Питера Бернса, как тебе кажется? Ну, правда, бедный Рики покончит с собой гораздо раньше.

— Покончит с собой?

— Это ведь так легко устроить, дорогой брат.

— Не зови меня братом, — сказал Дон.

— О, но мы же братья, — Дэвид улыбнулся.

В комнате мотеля с постели встал неряшливо одетый негр, снимая с шеи саксофон.

— А теперь послушай меня. Узнал?

— Доктор Заячья лапка.

— Собственной персоной.

Лицо его было тяжелым, властным, и на нем был не клоунский наряд, как воображал Дон, а поношенный коричневый костюм со светлыми, почти розовыми заплатами. Его костюм тоже походил на пыльный мешок — от долгой жизни в дороге. И глаза его были пусты, как у девочки, — только белки их пожелтели, как клавиши старого рояля.

— Я о тебе не думал.

— Какая разница? Там есть много такого, о чем ты и подумать не можешь, — доверительный голос музыканта вторил тембру саксофона. — Пара легких побед не означают, что ты выиграл войну. Я много видел таких людей. Ты привез меня сюда, Дон, но куда ты денешь себя? Куда ты денешься от того, что не можешь даже вообразить?

— Я могу стоять с тобой лицом к лицу, — сказал Дон. — Слышишь, старый шут?

Доктор Заячья лапка рассмеялся — глухо и мерно, как камешек, прыгающий по волнам, и Дон вдруг очутился в апартаментах Альмы Моубли среди знакомых ему вещей, и перед ним на кушетке сидела сама Альма.

— Ну в этом нет ничего нового, — проговорила она, все еще смеясь. — Мы с тобой много раз были лицом к лицу. И в долгих позициях тоже.

— Убирайся, — сказал он. Превращения начали действовать на него: в желудке горело, в голове отдавались глухие удары.

— Я думала, ты привык, — сказала она своим переливчатым голосом. — Ты ведь знаешь о нас больше, чем любой другой на этой планете. Если тебе не нравятся наши характеры, то уважай хотя бы наши таланты.

— Я уважаю их не больше, чем трюки фокусника из ночного клуба.

— Тогда я научу тебя уважать их, — она склонилась вперед, и теперь это был уже Дэвид с разбитым черепом, залитым кровью, с вывороченной, переломанной челюстью.

— Дон? Ради Бога, Дон… помоги мне, — Дэвид сполз на бухарский ковер, пачкая его кровью. — Сделай же что-нибудь. Дон… ради Бога.

Дон не мог этого выдержать. Он знал, что, если он нагнется к телу брата, они убьют его и с криком «Нет!» бросился к двери. Дверь распахнулась в темную комнату, полную людей, что-то наподобие ночного клуба («Я сказал „ночной клуб“, и она ухватилась за это», — подумал он), где белые и черные люди сидели за столиками лицом к эстраде.

На краю эстрады сидел доктор Заячья лапка и кивал ему. Саксофон опять висел у него на груди и он перебирал пальцами кнопки, пока говорил.

— Видишь, малыш, тебе придется уважать нас. Мы можем взять твой мозг и превратить его в кукурузную кашу, — он спрыгнул с эстрады и пошел к Дону. — Скоро, — из его широкого рта теперь исходил нежный голос Альмы, — скоро ты уже не будешь знать, где ты и что ты делаешь, все внутри тебя смешается, и ты не сможешь уже отличать правду от лжи, — он поднял саксофон и опять заговорил голосом доктора. — Видишь эту трубу? В нее я моту говорить девчонкам, что я люблю их, и это, быть может, ложь. Еще я могу говорить в нее, что я голоден, и это, быть может, правда. Но я моту сказать еще что-нибудь замечательное, и кто знает, правда это или ложь? Остается догадываться. Сложное дело.

— Здесь слишком жарко, — сказал Дон. Ноги его дрожали, в голове продолжали отдаваться удары. Другие музыканты на эстраде готовились к выступлению; он боялся, что если они заиграют, музыка разорвет его в клочья. — Может, пойдем?

— Как хочешь, — сказал доктор Заячья лапка, и его желтые белки заблестели.

Тут ударил барабан, потом вступили литавры, звон меди наполнил воздух, и оркестр разом грянул что-то, поразившее его, как удар…

И он шел по пляжу с Дэвидом, оба босые, и он не хотел смотреть на Дэвида в его жутком могильном костюме, поэтому он смотрел на море, и на чаек, и на пятна нефти на воде, блестевшие под лучами солнца.

— Они просто ждут, — сказал Дэвид, — они могут ждать сколько угодно, пока мы не свалимся, понимаешь? Поэтому мы и не можем их победить. Можно выиграть несколько поединков, как ты в Милберне, но поверь мне — теперь они не оставят тебя в покое. И правильно сделают. Это не так уж плохо.

— Нет, — прошептал Дон.

И увидел на берегу, за ужасной головой Дэвида, коттедж, где они с Альмой жили когда-то, тысячу лет назад.

— Так было и со мной. Я хотел все тут перевернуть. Но эти старые лисы — Сирс и Рики — знали столько всяких трюков, что в два счета затянули меня за поле. И тогда я решил, что смогу одолеть их только одним способом.

— Сирс и Рики?

— Конечно. Готорн, Джеймс и Вандерли. Разве не так?

— Так и было, — сказал Дон, глядя на багровое солнце.

— Да. И тебе лучше сделать то же, Дон. Видишь ли, они ведь живут вечно и видят нас насквозь, и когда ты думаешь, что прижал их, они выскальзывают и оказываются совсем в другом месте — совсем как те старые судейские крючки. Я сделал это, и теперь все это мое, — Дэвид обвел широким жестом дом, океан, солнце.