Клинок Тишалла, стр. 180

Но только не сегодня.

Сегодня это мое дерьмо. Уже прогресс.

Наверное.

Господи, что, и правда семь лет прошло? Столько переменилось и осталось прежним: никак не решу, кажется мне, что это было вчера или сто веков назад.

Речь Тоа-Сителла подходит к концу: близится соль нашей маленькой шутки.

– Мы были испытаны, как испытан наш град, в горниле веры, испытаны Врагом Божьим и предателями среди нас – испытаны и сочтены достойными.

Смешок слетает с моих губ прежде, чем я успеваю его поймать. Райте взирает на меня с мрачным недоумением, и я пожимаю плечами.

– Тоа-Сителл хотел устроить праздник Успения, который Анхана не забудет никогда. – Кивком я указываю на почерневшие руины. – Так-то он нас благодарит.

Холодная физиономия Райте не меняет недоверчивого выражения. Есть все-таки люди, начисто лишенные чувства юмора.

– А теперь в благодарность божественному Ма’элКоту за избавление наше, – провозглашает Тоа-Сителл, – вознесем голоса наши, как единый голос, единый Народ, все жители Анханы, в имперском гимне!

Вот и финал: он понимает руки и снимает шляпу.

Соль в том, что он – патриарх. Как только он снимает шляпу, каждый имперский солдат обязан обнажить голову в знак почтения. Они расстегивают шлемы, берут под мышки и набирают в грудь воздуха, ожидая, что Тоа-Сителл заведет гимн.

А патриарх ждет – смотрит на стоящего рядом бригадира социальной полиции. Выжидающе. В конце концов, бригадир – «посланец божественного Ма’элКота».

Медленно, с явной неохотой бригадир снимает выстланный серебряной сеткой шлем.

Бригадир социальной полиции…

Открывает лицо…

Господи, видеть не могу. И не могу не смотреть…

У него щекастая ряшка, глаза навыкате, редеющие волосы мышиного цвета, и мне тошно смотреть, как он промаргивается, и щурится, и пытается прикрыть глаза от яростного солнца, ослепляющего по сравнению с тусклым миром, видимым сквозь бронестеклянное забрало.

Такое банальное лицо. Просто позор.

Не отвести глаз.

Унизительный восторг держит меня в тисках. Все равно что впервые увидеть отца голым – господи, какой он дряблый, член маленький, грудь впалая, и что это за клочки волос в самых непристойных местах? – и он уже не похож на отца. Бригадир выглядит невозможно ошкуренным ; потеряв анонимность, он вылущен, выдран из скорлупы.

Словно патриарх бросил «Сезам!» – и на месте Супермена очутился бухгалтер средних лет.

Весь батальон следует его примеру – и теперь, когда шлемы сняты и они стоят перед нами, открыв лица, они уже не социальные полицейские. Просто толпа людей в доспехах и с автоматами.

Так что патриарх заводит начало «Царя царей», и солдаты вступают хором, а бригадир на кафедре решает прилечь и подремать немного. И социки на площади зевают, откладывают автоматы, сворачиваются клубочками на брусчатке и засыпают.

Происходит это потому, что адепты Тавматургического корпуса при всем своем мастерстве не могут видеть Оболочки Тоа-Сителла. Не могут, потому что двое перворожденных магов – имеющих фору в несколько столетий опыта на пару – построили фантазм, представляющий Оболочку патриарха абсолютно, стопроцентно нормальной. На самом деле это не так.

Энергию фантазму дает крошечный кусочек грифоньего камня: этот способ применила когда-то Кайрендал, чтобы завлечь подданных Канта на стадион Победы. Это значит, что фантазм не только не тревожит потоков Силы, но и сохранится, если адептам придет в голову накрыть патриарха серебряной сеткой или обследовать при помощи собственных грифоньих камней в магоустойчивой комнате – мы предполагали, что ребята из корпуса, по натуре своей подозрительные и неприятные, могут на это пойти, – потому что упомянутый камень скрыт на теле патриарха.

Относительно того, куда спрятать камень, разгорелась некоторая дискуссия. Мое предложение отвергли на том основании, что патриарха может пробрать понос и тогда весь план провалится.

Поэтому Тоа-Сителл его проглотил.

Проглотил, потому что тот же камень дает силу еще одной разновидности чар, заставляющей патриарха, грубо говоря, делать все что угодно – даже глотать грифоньи камни, даже принять Народ в качестве полноправных подданных Анханы, даже заставить батальон социальных полицейских снять магозащитные шлемы, чтобы сотня с гаком перворожденных могла вставить им дозу магического барбитурата – для того, чтобы ублажить своего нового лучшего друга.

Покуда вся армия Анханы тупо взирает на храпящих социков, Тоа-Сителл улыбается нам и незаметно машет Райте рукой.

Я толкаю соседа.

– Поздравляю, малыш. Ты только что захватил Империю.

– Я ничего не захватил, – произносит Райте. – Мы ничего не добились.

Голос его звучит обреченно и бесстрастно, так, что вопли патриарха – «Связать предателей-актири! Разоружить! По рукам и ногам!» – тонут в белом шуме; потрясенные имперские солдаты вяло повинуются новым приказам, а я слушаю, как гулким эхом раскатывается голос Райте у меня в черепе.

– Я бы не сказал, что ничего, малыш, мы взяли город… – Натужный оптимизм в моем голосе забивает глотку, и слова утекают в тишину.

– Ты думал, он не узнает? – спрашивает Райте. – Думал, мы в силах застать его врасплох?

– Мне это удалось.

– Нет, – говорит Райте.

На восходе рокочет гром и надвигается, переходя в звонкий гул.

– Он более не тот, кого ты победил, – молвит Райте, и голос его звучит в унисон нарастающему вою, от которого у меня сворачивается кровь в жилах. Мне знаком этот звук, и я никогда не думал, что он может расколоть воздух над Анханой.

Турболеты.

– Он более не человек.

Он поднимает глаза к солнцу, и я следую его примеру, и вой турболетов превращается в чудовищный рев.

Солнце плачет смертоносными титановыми слезами.

Всякое истинное сказание кончается смертью.

Сим завершается повесть о подлом рыцаре.

Глава двадцать четвертая

1

Делианн восседал на Эбеновом троне, держа на коленях холодный, покрытый засохшей кровью Косалл, и Палата правосудия звенела его болью.

Боль холодно искрилась в ослепительных лучах рассветного солнца, огненными копьями пробивших фонарь в потолке; и черное масло, что сочилось из гнойника на бедре, до кости прожигая плоть, шипело от боли. Гранитные черты Ма’элКотова идолища оцепенели в своем страдании, и песок на арене внизу жалил, словно его втирали в открытую рану. Самый воздух огрызался, и впивался, и глодал плоть, и каждый вздох был полон белым огнем.

В зале было безлюдно; ряд за рядом сбегали к арене пустые сиденья. Делианн остался наедине со своей мукой. Но боль пришла к нему не одна: с мукою, пронизывая и наполняя ее, явились ужас и паника, отчаяние и тупое безразличие, разверстая бездна погибели.

Лишь малая доля эти страданий, отчаяния и ужаса, принадлежали Делианну; остальное стекалось к нему из-за стен Палаты правосудия. На волнах реки боль плыла к нему сквозь ясное утреннее солнце в стылом воздухе осени. Штурмовые катера закладывали виражи, чтобы открыть огонь.

Жить Делианну оставалось менее девяти минут.