Клинок Тишалла, стр. 104

Глава двенадцатая

1

Кейнова Погибель оперся о посеребренные временем поручни, которыми была обнесена крыша палубной надстройки на барже и вгляделся в речные пристани города Анханы глазами цвета замерзшей реки под безоблачным, серо-голубым зимним небом. Фигура его была словно сработана из резного дуба и тугих канатов, обтянутых дубленой кожей. Волосы были острижены на полногтя. Нервно подрагивали мышцы на бритвенно-острых скулах.

Прищурившись на ярком рассветном солнце, он думал о судьбе.

Облачен он был в простую рубаху и мешковатые замшевые штаны чуть светлее его собственной загорелой кожи. В сундуке под койкой в каюте покоились алые одежды монастырского посла, но в них он более не нуждался; едва добравшись до посольства в Анхане, он намеревался отречься от своего поста.

Но вот затем…

В первый раз за столько лет, что и сам он не в силах был упомнить, Кейнова Погибель не знал, что ему делать дальше.

Город, лежавший вокруг, был ему домом в течение двадцати четырех лет. Здесь он родился, здесь, в окрестностях Промпарка, прошло его детство – те места видны были от причала. За спиной его, по другую сторону рукава Великого Шамбайгена, поднимались массивные стены Старого города Анханы, словно известняковые утесы, сложенные из блоков побольше той баржи, на которой он одолел все течение реки от самых Божьих Зубов. Почерневшая от копоти и лет стена в восемь раз выше человеческого роста стояла у самой воды.

Недалеко отсюда находилась и отцовская кузница; закрыв льдисто-блеклые глаза, Кейнова Погибель мог видеть и тесную комнатку на чердаке, где он спал в детстве. Мысленный взор мог перенести его в любой из прошедших часов, показать родителей, словно живых, или подсмотреть за теми, кто дремлет в комнатушке без окон даже в это ясное утро. Мог заглянуть в квартирку, где жила его первая любовь, или келью в подвале монастырского посольства, где провел столько часов на коленях в молитвенном трансе. Город был частью его семьи, родителем, нерожденным старшим братом. А теперь город болел.

Анхане грозил вирус.

Уже не первый день город лихорадило; в коллективные грезы его вплетался жаркий бред, и все же город не осознавал пока, насколько болен. Иммунная система его – имперская стража и войско – изготовилась сражаться с бактериальным заражением: растущей в чреве города колонией зловредных микробов кейнизма, философской хворью, поражавшей веру горожан в догматы Церкви Возлюбленных Детей Ма’элКота и в саму Империю. Распространяясь, очаг заразы источал токсины, рождающие, в свою очередь, болезненные нарывы беспорядков в отдаленных членах Города Чужаков и Лабиринта, переходящие порой на лик Старого города.

Иммунная система Анханы была идеально приспособлена к противодействию подобным инфекциям: очаги их быстро инкапсулировались, подавлялись и превращались в гнойные пузыри, где возможно было изничтожить каждую отдельную бактерию. И все же суставы города продолжали ныть, и лихорадка трясла все сильней с каждым днем, ибо вирус был истинным возбудителем поразившей город чумы.

Вирус – это совсем другая зараза.

Над северо-западной окраиной столицы, над Городом Чужаков, поднимался черными клубами дым. Выходящие на реку дома почернели от пожаров – те, что еще стояли, потому что большинство из них выгорело изнутри, а иные – дотла. То немногое, что можно было разглядеть в Городе Чужаков с причала, походило на горелые руины замка, по которому прошлась армия мародеров, вырезав в нем все живое.

Но Кейновой Погибели не было дела до нелюдей. Он лишь окинул нелюбопытным взором черные развалины. Кейнова Погибель родился пять дней тому назад, в горах, и не свыкся еще с новой жизнью. До сих пор он поминутно изумлялся тому, как действует на него мир, потому что сам он реагировал на происходящее вокруг иначе, нежели в прошлой жизни, и постоянно удивлялся собственной перемене.

Вот, например, сейчас: стоя на палубе баржи, он вдруг осознал, что, пожалуй, единственный ведает об истинной причине страданий города. Едва ли один или двое из сотен и тысяч кишевших вокруг людишек имели хотя бы понятие о вирусных инфекциях; сам он не знал о них, пока покойный ныне Винсон Гаррет не просветил его во всех подробностях. Но вместо того чтобы, спрыгнув на причал, возгласить граду погибель его, вместо того, чтобы мчаться в посольство, дабы предупредить об опасности исполняющего обязанности посла, вместо того чтобы претворить знание в действие, он только потяжелей оперся о поручни, пытаясь ногтем отковырять щепку, и продолжал смотреть.

Внизу, на пристани, собрался полный расчет имперского военного оркестра – две сотни музыкантов; инструменты их, увитые радужными лентами, точно псы-призеры, блистали медью на ярком полуденном солнце, высокие цилиндры сияли снежной белизной. Они стояли по стойке «смирно», держа горны и волынки наизготовку, словно мечи, а позади оркестра выстроилась полуцентурия дворцовой стражи; под ало-золотыми плащами сверкали длинные кольчуги, и алые лезвия алебард полыхали, словно факелы.

Кейнова Погибель пытался прикинуть в уме: сколько из них уже больны, у кого в мозгу уже зреет гнойный нарыв безумия?

С баржи на пристань спустили рубчатые сходни. Внизу уже ожидали груза два впряженных в дроги ленивых тяжеловоза. На дроги взгромоздили помост, возвышавшийся над ободьями на два-три локтя, а на помосте красовалось нечто вроде дыбы, наскоро сколоченной из сучковатых и кривых досок. По углам помоста стояли, выжидая, четверо монахов-эзотериков, одетые в грязно-бурые сутаны – символ монастырского подданства, какие обычно носили члены экзотерической части ордена, его зримые лица. Под сутанами так удобно было прятать артанские беспружинные арбалетики.

В льдистых глазах Кейновой Погибели блеснули новые отражения. Двое монахов – настоящих эзотериков – тащили вниз по сходням тяжелые носилки. На носилках лежал немолодой, невысокий, непримечательный человек. Темную шевелюру его пронизывала седина, как и неделю небритую темную бородку. Руки лежавшего безвольно свешивались с носилок, словно тот был без сознания, но Кейнова Погибель знал, что это не так.

Лежавший не двигался потому, что неподвижность могла причинить ему больше страданий, нежели движение; он лежал, как каменный, потому, что шевельнуться значило ослабить свои мучения, а это было для него нестерпимо. Только боль сохранила для него смысл в этой жизни.

Пять дней, от самого своего рождения, Кейнова Погибель пробыл рядом с этим человеком, поначалу – в вагоне поезда, что нес их от западных склонов Кхрилова Седла к речному порту Харракха, а потом на барже, плывущей вниз по течению из Харракхи в столицу. Кейнова Погибель трапезничал в уродливом шалаше из плавника и заскорузлой от грязи парусины, служившем каютой этому человеку. Там он спал, читал, тренировался, там опускался на колени рядом с жесткой койкой, чтобы вознести ежедневную молитву спасителю, Возвышенному Ма’элКоту.

Он не выпускал этого человека из виду, потому что отвести взгляд означало упустить немного боли. А Кейнова Погибель питался его болью, упивался ею, дышал, впитывал ее через поры. Ради этой боли он жил. У лежавшего было немало имен, и кое-какие были Кейновой Погибели ведомы. Глядя, как монахи опускают носилки и волокут калеку к дрогам, чтобы приковать к дыбе на помосте, он перечислял эти имена, одно за одним.

Доминик – так, говорил калека, его звал рабовладелец, от которого он якобы сбежал, прежде чем появиться в аббатстве Гартан-Холд; в Кириш-Наре, где он сражался в кошачьих ямах, его кликали Тенью; среди жалких остатков кхуланской орды к нему когда-то обращались «к’Тал», а ныне называли Предателем или же Ненавистным. В Империи Анханы его называли Клинком Тишалла, и Князем Хаоса, и Врагом Божьим. В земле Арты, в мире актири, его именовали «администратор Хэри Капур Майклсон».

Но всюду, где звучало хоть одно из его имен, куда лучше было известно другое – истинное его имя, которым нарек его аббат Гартан-Холда.