Страсти ума, или Жизнь Фрейда, стр. 226

11

Постоянные удаления тканей в полости рта, сильные дозы рентгеновского облучения и диатермии, наличие протеза нарушали, естественно, работу организма: вновь появились осложнения на сердце, расстройство пищеварительного тракта стало органическим, Зигмунд стал подвержен простуде, гриппу, лихорадке. Ему требовался личный врач. В марте 1929 года, когда Мария Бонапарт приехала к нему и застала его больным и в плохом настроении, она сказала:

– Профессор Фрейд, позвольте мне сделать предложение. В Вене есть тридцатидвухлетний врач–терапевт, который обучен также анализу. Я встретилась с ним несколько месяцев назад, доктор Эдельман направил его ко мне для анализа крови. Честность просто написана на его лице. Когда я недавно заболела, а доктора Эдельмана не было в городе, Макс Шур прекрасно ухаживал за мной. Доктор Эдельман, учивший Макса Шура и поддерживающий с ним дружбу со времен учебы в Венской клинической школе, предложил, чтобы я записалась в пациенты к доктору Шуру, поскольку мы оба сторонники психоанализа. Могу ли я привести к вам доктора Шура? Он живет в десяти минутах ходьбы, на Мелькергассе.

– Пожалуйста. Меня заинтересовало то, что вы сказали о докторе Шуре.

Доктор Шур появился через час. Он был чуть выше среднего роста, его каштановые волосы сильно поредели, и он относился к числу тех, кто изнашивает, а не носит одежду. Мария Бонапарт уже предупредила Зигмунда:

– В первый день, когда Макс Шур надевает новый костюм, друзья не узнают его. На второй день мы не узнаем костюма.

Но Зигмунду понравилось выражение уверенности на гладко выбритом лице. Зигмунд сделал вывод, что психика его нового знакомого находится в мире с ним самим. Доктор Шур взял историю болезни Зигмунда, изучил ее, а затем осмотрел пациента. Однако Зигмунд заметил, что Шур, подобно молодому Йозефу Брейеру, «угадывал» болезнь. Зигмунд сознавал, что слово «угадывал» применялось неправильно; Йозеф Брейер и Макс Шур были вдохновенными психоаналитиками, осознававшими наличие тесной связи между психикой и сомой.

После того как доктор Шур осмотрел Зигмунда и выписал рецепты, Зигмунд сказал:

– Полагаю, что вы и я можем установить отношения пациента и врача на основе взаимного уважения и доверия. К сожалению, у меня был неудачный опыт с вашими предшественниками, и поэтому я должен получить от вас обещание.

– Какое, профессор Фрейд?

– Говорить мне только правду. Макс Шур ответил:

– Обещаю. Обязуюсь выполнить обещание.

– Верю. Спасибо.

С появлением доктора Макса Шура в семье Фрейд многое изменилось. Он ежедневно сопровождал Зигмунда в кабинет доктора Пихлера, наблюдая за работой над протезами. Шур, подобно Анне, мог интуитивно, без единого слова угадывать состояние здоровья профессора Фрейда. Марта чувствовала себя более спокойно, ибо не приходилось опасаться, что их обманывают. Отношения между пациентом и врачом стали близкими и доверительными. Хотя Зигмунд был на сорок один год старше Шура, между ними установилась дружба. Профессор Фрейд занял центральное место в жизни Макса Шура. Зигмунд направлял пациентов к доктору Шуру для осмотра и лечения, когда сам не был уверен, в какой мере болезнь является физической, а в какой связана с психикой. Макс Шур начал приводить по воскресеньям в дом на Берггассе свою невесту Елену. Она изучала медицину в Венском университете, была умной и воспитанной девушкой, которую семья Фрейд приняла с такой же любовью, как и самого Шура.

В 1930 году, после издания одной из его наиболее глубоких монографий, «Неудовлетворенность культурой», Зигмунд был удостоен премии имени Гёте. Он послал Анну во Франкфурт принять почетную награду, но сам он не понимал гримасы судьбы, которая отказала ему в Нобелевской премии за медицину, но присудила премию за искусство. Многие из его критиков утверждали, что в психоанализе больше искусства, чем науки. Премия имени Гёте, казалось, подтверждала, пусть отчасти, такой парадоксальный вывод. Свою речь при получении премии, которую зачитала Анна, он начинал словами:

«Вся моя работа была подчинена единственной цели. Я наблюдал за скрытыми нарушениями умственных функций у здоровых и больных и пытался таким образом прийти к заключению – или, если вам больше нравится, догадаться, – как устроен аппарат, обслуживающий эти функции, и какие соперничающие и взаимно противодействующие силы действуют в нем. То, что мы – я, мои друзья и сотрудники – сумели выяснить, следуя по этому пути, представляется нам важным для содержания науки об уме, позволяющей понять нормальный и патологический процессы как части единого и в то же время естественного хода событий».

Начальные годы жизни движутся медленно, и они схожи с перегруженными повозками. Последние годы пролетают, подобно падающей звезде. Так многое еще хотелось сделать и обдумать Зигмунду, написать и опубликовать, с тем чтобы оставить после себя надежные ключи к области, к которой он лишь подступил. Время шло так быстро, что порой казалось или он чувствовал себя так, будто его запеленали. Он писал каждый вечер и по воскресеньям после посещения Амалии, которой было уже за девяносто; она ослабела, но всегда выходила навстречу Зигмунду, едва заслышав его шаги по лестнице. Она умерла во сне в сентябре, ей было девяносто пять лет.

На следующий год его родной город Фрайберг почтил Зигмунда, вывесив памятную доску на доме слесаря, где он родился и где его няней была Моника Заиц. Зигмунд ядовито заметил:

– Я начинаю чувствовать себя монументом.

12

Чем дольше живешь, тем короче кажутся проходящие годы и месяцы. Время теряет свое содержание. Начавшееся как новый день утро быстро завершается уставшим вечером. Границы стираются, грани становятся нечеткими, год истекает раньше, чем замечено его начало. Едва ему удавалось отговориться от юбилея по случаю дня рождения, как на него обрушивался новый юбилей. Не было необходимости как–то убивать время: оно само Собой улетучивалось. «Время – поезд, – думал он, – а люди – безбилетные пассажиры на нем… которые доберутся до Карлсбада, если вынесут поездку!» Воспоминание о добряке–отце Якобе с его рассказами о простаке, в которых сочетались детский юмор и мудрость, поддерживало Зигмунда всю жизнь.

Его комитет распался. Было ясно, что потерян Отто Ранк; он уехал в Париж, поспешно вернулся, • чтобы получить прощение и примириться, но не сумел залечить разрыв. В Нью–Йорке Ранк, наконец–то добившись независимости, проповедовал анализ, основанный на «родовой травме». А. –А. Брилл был вне себя от ярости, написал профессору Фрейду, что Ранк отверг сексуальную этиологию неврозов, обходится без разбора сновидений и сводит все к истолкованию родовых травм.

Зигмунд был огорчен потерей Отто Ранка. Он написал Ранку пару примирительных писем, не скрывая того факта, что считает его заблуждающимся в теории травмы при рождении. Отто Ранк не мог вернуться в Вену ни физически, ни символически. Он делил свое время между Парижем и Нью–Йорком. Трудно было терять талантливого человека, бывшего его правой рукой пятнадцать лет, но была и компенсация, ибо другие отколовшиеся, такие, как Вильгельм Штекель и Фриц Виттельз, обратились с письмами и спрашивали, могут ли вернуться в «семью».

Но некем было возместить потерю Шандора Ференци, к которому Зигмунд был эмоционально привязан как ни к кому в движении и частенько обращался к нему как к сыну. Первая напряженность в их длительной дружбе возникла в связи с тем, что Ференци вместе с Отто Ран–ком написал и опубликовал книгу, не уведомив Зигмунда. Затем Ференци поддержал книгу Отто Ранка. Но эти разногласия быстро рассеялись. Вплоть до 1931 года проблемы не возникали, но после этого Ференци стал писать реже, а затем предложил новый терапевтический метод. Когда в ходе анализа пациент подводился к детской стадии и выявлялось нарушение, вызванное грубостью, безразличием или пренебрежением родителя, доктор Ференци полагал, что он должен заменить родителей, особенно мать, и проявить к пациенту любовь, которой он лишился как ребенок, снять таким образом раннюю травму и ее последствия. Он разрешал своим пациентам обнимать и целовать себя, соглашался на возможность физической любви, когда, по их мнению, они в ней нуждались.