Муки и радости, стр. 4

Отец внушал Микеланджело, что труд — низкое занятие для благородного горожанина, и сам мальчик видел, что все старания Лодовико были направлены к тому, чтобы не тратить денег, а не к тому, чтобы их заработать. В руках Лодовико еще были кое-какие средства, дававшие ему возможность жить как благородному человеку, но лишь при условии — не тратить лишнего. И однако, несмотря на всю изворотливость Лодовико и его решимость придерживаться этого правила, родовой капитал, иссякая капля по капле, был на исходе.

Стоя в углублении стены подле высокого окна и чувствуя, как нежные лучи мартовского солнца греют его худые плечи, мальчик мысленно перенесся в старый дом в Сеттиньяно, стоявший над долиной Арно, к тем временам, когда была жива его мать. Все тогда дышало у них любовью и весельем, но мать умерла, когда Микеланджело было шесть лет, и мрачный, погруженный в горькие думы отец с отчаяния укрылся в своем кабинете. Домом в течение четырех лет управляла тетка Кассандра, и одинокий мальчик был никому не нужен, кроме бабушки монны Алессандры да семейства знакомого каменотеса: тот жил поблизости, за холмом, его жена в свое время кормила Микеланджело грудью, когда мать заболела и лишилась молока.

Все эти четыре года, пока отец не женился во второй раз и Лукреция не настояла на переезде во Флоренцию, мальчик при первом удобном случае убегал в семейство Тополино. Он шагал по полю пшеницы, потом среди серебристо-зеленых олив, перебирался через ручей, служивший границей участка, и, поднявшись на холм, виноградниками спускался вниз, во двор каменотеса. Здесь он молча садился на место и принимался тесать светлый камень, добываемый в соседней каменоломне; обтесанные глыбы этого камня шли на постройку нового дворца во Флоренции. Словно бы заглушая тоскливое чувство одиночества, ребенок бил по камню точными, размеренными ударами, к которым был приучен здесь с самого раннего возраста, когда каменотес дал ему в руки, как давал своим собственным сыновьям, маленький молоток и острое стальное зубило.

Усилием воли Микеланджело заставил себя подавить воспоминание: покинув двор каменотеса в Сеттиньяно, мальчик вернулся к действительности, в каменный дом на Виа делль Ангуиллара.

— Отец, я только что был в мастерской Доменико Гирландайо. Он согласен взять меня в ученики.

4

Наступила тревожная, бьющая по нервам тишина, и Микеланджело услышал, как на той стороне улицы, в конюшне, заржала лошадь, как ворошит угли в очаге на кухне Лукреция. Опершись обеими руками, Лодовико поднялся с кресла и грозно шагнул к мальчику. Это необъяснимое желание сына сделаться ремесленником может стать последним толчком, который ввергнет пошатнувшийся род Буонарроти в бездну!

— Микеланджело, я сожалею, что вынужден отдать тебя учиться в цех шерстяников, где ты станешь скорей купцом, чем человеком благородного образа жизни. Но ведь я послал тебя в хорошую школу, из последних средств платил за твое учение большие деньги, и все лишь для того, чтобы ты получил образование и завоевал себе видное место в цехе. Потом у тебя будут свои собственные мастерские и лавки. Ведь именно так начинали первейшие богачи Флоренции, даже сами Медичи.

Голос Лодовико зазвенел еще тверже:

— Неужели ты думаешь, что я позволю тебе погубить свою жизнь и стать художником? Опозорить наш род? Ведь за триста лет еще ни один Буонарроти не докатился до того, чтобы зарабатывать на хлеб собственными руками.

— Это верно, — сердито ответил мальчик. — Мы ведь ростовщики.

— Мы принадлежим к цеху денежных менял, одному из самых уважаемых цехов во Флоренции. Давать деньги в рост — это почетное занятие.

Микеланджело почувствовал, что самое лучшее для него сейчас сказать что-нибудь смешное.

— Видали ли вы, как дядя Франческо свертывает свою лавочку возле Орсанмикеле, когда начинается дождь? Такой ловкой работы руками больше нигде не увидишь.

Едва Микеланджело помянул дядю Франческо, как тот сам вошел в кабинет. Ростом Франческо был крупнее Лодовико, в выражении лица у него сквозила куда большая бодрость, чем у брата, — он как бы являл собою деятельную, рабочую половину семейства Буонарроти. Два года назад он отделился от Лодовико, сколотил немалое состояние, купил несколько домов и зажил на широкую ногу; потом его втянули в разорительные денежные операции с иностранцами, он потерял все и должен был возвратиться в дом брата. А ныне, как только в городе начинался дождь, он снимал со своего складного столика бархатную скатерть и, подхватив мешок с монетами, стоявший у него на земле между ног, бежал по мокрым улицам к приятелю, закройщику Аматоре, который разрешал ему разместиться с меняльным столиком у себя под навесом.

Голос у дяди Франческо звучал хрипло.

— Микеланджело, ты еще столь зелен, что не видишь вороны в чашке молока, — сказал он племяннику. — Неужели тебе доставляет удовольствие унижать род Буонарроти?

Мальчик пришел в ярость.

— Я горжусь своим родом не меньше, чем вы оба. Но почему я не имею права учиться и исполнять прекрасную работу, которой гордилась бы вся Флоренция, как она гордится дверями Гиберти, статуями Донателло и фресками Гирландайо? Флоренция — хороший город для художника.

Лодовико положил руку на плечо мальчика, назвав его ласкательным именем — Микеланьоло. Из всех пяти сыновей это был его любимый сын, на него он возлагал самые светлые свои надежды: именно поэтому Лодовико нашел в себе мужество целых три года платить за учение мальчика в школе Урбино. Учитель был слишком горд, чтобы сообщить отцу, что его сын, с виду столь смышленый, больше рисует в своей тетрадке, чем заучивает тексты из греческих и латинских манускриптов. Что же касается логики, то у мальчика были собственные правила, опровергнуть которые Урбино не мог при всем своем красноречии.

— Микеланджело, все, что ты говоришь насчет художников, сплошная глупость. Мне бы надо просто побить тебя, чтобы ты набрался разума. Но тебе уже тринадцать лет; я платил деньги за то, чтобы тебя учили логике, и я хочу теперь убедиться, как ты с нею ладишь. Гиберти и Донателло начали свою жизнь ремесленниками, ремесленниками они ее и кончили. Тем же кончит и Гирландайо. Такая работа не возвысит человека в обществе ни на один локоть, а твой Донателло под старость столь обнищал, что Козимо де Медичи пришлось из милости назначить ему пенсию.

Услышав это, мальчик вспыхнул.

— Донателло разорился потому, что держал свои деньги в проволочной корзинке, подвешенной к потолку, и из нее брали все его друзья и помощники, когда им было надо. А Гирландайо уже и теперь почти что богатый человек.

— Заниматься художеством — все равно что мыть ослу голову щелоком, — сказал Франческо, вставляя пословицу, ибо сея тосканская мудрость была целиком вплетена в пословицы. — Пропадут попусту и труд и щелок. Каждый надеется, что в его руках и булыжник обернется чистым золотом. Напрасная мечта!

— А у меня нет другой мечты! — воскликнул Микеланджело. Он повернулся к отцу: — Лиши меня искусства, и во мне ничего не останется, я буду пуст, как гнилой орех.

— А я-то всем говорил, что мой Микеланджело сделает род Буонарроти вновь богатым! — кричал Лодовико. — Уж лучше бы мне об этом и не заикаться. Но я из тебя этот плебейский дух вышибу!

И, оттопырив локоть, он начал правой рукой, как палкой, колотить мальчика по голове. Желая помочь воспитанию племянника, который мог свихнуться в эти опасные годы, Франческо тоже отвесил ему несколько тяжелых затрещин.

Микеланджело пригибался и покорно втягивал голову в плечи, как животное, застигнутое бурей. Вырываться и бежать прочь не было смысла, ведь разговаривать с отцом пришлось бы снова не сегодня, так завтра. Все время он твердил про себя слова, которые любила повторять ему бабушка: «Терпи! Когда рождается человек, с ним рождается и его работа».

Краешком глаза он увидел, что в дверь кабинета вломилась тетя Кассандра — тучная, раздувшаяся, как тесто на опаре, женщина. Широкая кость, пышные бедра, груди и ягодицы, басистый, вполне под стать ее дородности, голос не делали, однако, тетю Кассандру счастливой. Заботиться о счастье других она тоже не считала нужным. «Счастье, — твердила она, — бывает только на том свете».