Муки и радости, стр. 175

— У меня собралась сейчас хорошая боттега. Как только будет подписан новый договор, я вызову еще каменотесов из Сеттиньяно. Я вижу столько статуй, уже изваянных в воображении, что не высечь их из камня было бы для меня горькой утратой. Подожди — и ты увидишь, как осколки мрамора веером полетят у меня вверх и вниз, будто весенняя стая белых голубей.

2

Сикстинский плафон произвел впечатление, равное тому, которое вызвал в свое время «Давид» во Флоренции. Художники разных течений, съехавшиеся в Рим со всей Европы, чтобы помочь Льву отпраздновать восхождение на папский трон, дали Микеланджело титул, услышанный им когда-то после «Купальщиков», — «Первый мастер мира». Только близкие друзья и сторонники Рафаэля по-прежнему бранили Микеланджелов свод, считая его не художественным, а скорее анатомическим, плотским, перегруженным. Но эти люди действовали теперь не так свободно: Браманте уже не был повелителем художников Рима. В пилонах собора Святого Петра, построенных Браманте, появились такие большие трещины, что все работы были приостановлены, и пришлось долго разбираться, выясняя, можно ли еще спасти фундаменты. Папа Лев проявил великодушие и официально не развенчал Браманте как архитектора, но работы в Бельведере были тоже приостановлены. Паралич отнял у Браманте руки, и он был вынужден доверить вычерчивание своих архитектурных проектов Антонио да Сангалло, племяннику Джулиано да Сангалло, друга и учителя Микеланджело. Над дворцом Браманте витал теперь тот едва уловимый дух беды и несчастья, который воцарился в доме Сангалло в дни, когда Браманте одержал победу в конкурсе на лучший проект собора Святого Петра.

Однажды в сумерки Микеланджело услышал стук в дверь и буркнул: «Войдите», хотя его раздражало любое вторжение. Он взглянул в чудесные карие глаза молодого человека в оранжевом шелковом плаще; красивое его лицо и белокурые волосы чем-то напомнили ему Граначчи.

— Маэстро Буонарроти, я — Себастьяно Лучиани из Венеции. Я пришел к вам исповедаться…

— Я не священник.

— …Я хотел признаться вам, каким я был дураком и простофилей. До той минуты, пока я не постучал в эту дверь и не сказал вам этих слов, я еще не сделал ни одного разумного дела в Риме. Я захватил с собой лютню, я буду аккомпанировать себе и рассказывать вам свою ужасную историю.

Забавляясь удивительно легкой, веселой манерой венецианца, Микеланджело согласился его послушать. Себастьяно взобрался на самый высокий в комнате стул и провел пальцами по струнам лютни.

— Пой, и пройдет все на свете, — тихо сказал он.

Микеланджело опустился в одно из мягких кресел и, вытянув усталые ноги, заложил руки за голову. Себастьяно запел. Особым речитативом, сильно скандируя, он стал повествовать, как его вызвал в Рим банкир Киджи, поручив расписать свою виллу, как он оказался в числе молодых художников, боготворящих Рафаэля, как говорил вместе с ними, что кисть Рафаэля «действует в полном согласии с техникой живописи», что она «приятна по колориту, гениально изобретательна, прелестна во всех своих проявлениях, прекрасна, как ангел». Буонарроти? «Возможно, он и умеет рисовать, но что у него за колорит? Донельзя однообразный! А его фигуры? Раздутая анатомия. В них ни очарования, ни грации…»

— Я слыхал эти наветы и раньше, — прервал венецианца Микеланджело. — Они мне надоели.

— Еще бы! Но Рим больше не услышит от меня этих панихид. Отныне я пою хвалу мастеру Буонарроти.

— Что же так перевернуло вашу нежную душу?

— Хищность Рафаэля! Рафаэль расклевал меня до самых костей. Поглотил все, что я усвоил у Беллини и у Джорджоне. Так меня обобрал, что сейчас он художник-венецианец в большей мере, чем я! И самым покорным образом еще благодарит меня за учение!

— Рафаэль берет только из добрых источников. На это он большой мастак. Зачем же вы его покидаете?

— Теперь, когда он стал волшебным колористом — венецианец да и только! — он будет получать еще больше заказов, чем прежде. В то время как я… не получаю ничего. Рафаэль проглотил меня целиком, но глаза у меня еще остались, и для них было истинным пиршеством смотреть все эти дни на ваш Сикстинский плафон.

Уперевшись пятками в верхний обруч стула, Себастьяно склонил голову над лютней. Вдруг он разразился зычной песней гондольера, заполнившей всю комнату. Микеланджело вглядывался в венецианца и все думал, зачем же на самом деле он к нему пришел.

Себастьяно стал часто заходить к Микеланджело, пел ему, болтал, рассказывал разные истории. Любитель удовольствий, заядлый охотник до хорошеньких девушек, он постоянно нуждался в деньгах. Зарабатывал он на портретах, мечтая о крупном заказе, который сделает его богатым. Рисунок у него хромал, выдумки и изобретательности в его работах не чувствовалось никакой. Но он был красноречив, щедр на шутки и совершенно легкомыслен — не хотел даже позаботиться о своем незаконном сыне, который совсем недавно родился. Не прерывая работы, Микеланджело одним ухом слушал его забавную трескотню.

— Мой дорогой крестный, — говорил Себастьяно, — как вы только не сбиваетесь, высекая три блока одновременно? Как вы помните, что надо делать с каждым из них, все время переходя от одной фигуры к другой?

Микеланджело усмехнулся.

— Я хотел бы, чтобы подле меня громадным кругом стояло не три, а все двадцать пять блоков. Тогда я ходил бы от одного блока к другому еще быстрее и закончил бы их все в пять коротких лет. Ты представляешь себе, как тщательно можно выдолбить в уме эти блоки, если постоянно думать о них восемь лет. Мысль острее, чем любой резец.

— Я мог бы сделаться великим живописцем, — сказал Себастьяно, вдруг приуныв. — У меня прекрасная техника. Дайте мне любое живописное произведение, и я скопирую его столь точно, что вы никогда не отличите копию от оригинала. Но как вам удается выдвинуть на первый план идею?

Это был вопль отчаяния и боли, — Микеланджело никогда не видел, чтобы Себастьяно о чем-то спрашивал с такой страстной заинтересованностью. И он раздумывал, как ему ответить, пока точил своим резцом Моисеевы скрижали.

— Может быть, рождение идей — это естественная функция ума, как процесс дыхания у легких? Может быть, идею внушает нам Господь? Если бы я знал, как возникает идея, я открыл бы одну из самых глубоких наших тайн.

Он передвинул резец выше, к запястью и кисти Моисея, лежащей на верхней кромке скрижалей, к пальцам, погруженным в волнистую, ниспадающую до пояса бороду.

— Себастьяно, я хочу сделать для тебя кое-какие рисунки. Ты владеешь колоритом и светотенью не хуже Рафаэля, фигуры у тебя лиричны. Раз он заимствовал у тебя венецианскую палитру, почему тебе не заимствовать у меня композицию? Даю слово, мы с тобой сумеем заменить Рафаэля.

Ночами, проработав целый день у мраморов, Микеланджело с наслаждением отдавался рисованию и обдумывал новые возможности старинных религиозных сюжетов. Он представил Себастьяно папе Льву, показал ему великолепно разработанные рисунки Себастьяно из жизни Христа. Лев, страстный любитель музыкальных развлечений, стал постоянно приглашать Себастьяно в Ватикан.

Как-то вечером, уже запоздно, Себастьяно с криком ворвался к Микеланджело.

— Вы слышали, маэстро? У Рафаэля появился новый соперник. Венецианец, лучший из лучших, равный Беллини и Джорджоне. Пишет с такой же грацией и очарованием, как Рафаэль! Но гораздо сильней и изобретательней его в рисунке.

— Поздравляю! — отозвался Микеланджело, криво улыбнувшись.

Вскоре Себастьяно получил заказ на фреску в церкви Сан Пьетро ин Монторио; он прилагал все усилия, стараясь воплотить наброски Микеланджело в сияющие краски картона. Все в Риме считали, что как член Микеланджеловой боттеги Себастьяно осваивает рисунок и, естественно, подражает руке своего учителя.

Одна только Контессина, недавно приехавшая в Рим со своей семьей, догадывалась, что дело тут не так уж просто. Недаром целых два года она сидела вечерами рядом с Микеланджело, глядя, как он рисует: она знала его почерк. Однажды Микеланджело попал на ее изысканный обед, устроенный для нового папы, ибо Контессина явно претендовала на то, чтобы играть роль признанной хозяйки у Льва. Она увела Микеланджело в маленький кабинет, трогательно точную копию кабинета Лоренцо Великолепного, с теми же деревянными панелями, камином, шкатулками, в которых хранились камеи и амулеты: увидев их, Микеланджело так загрустил о минувшем, что чуть не заплакал.