Владетель Ниффльхейма (СИ), стр. 79

Лицо! Вершинин помнит ее лицо!

Это не кувшинка — девочка.

Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.

— Хватит уже, — вздохнул Хаугкаль. — А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.

Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.

…и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.

— Нет! — Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.

— Хватит? — вежливо интересуется Хаугкаль. — Или продолжить?

— Хватит! Чего вам надо? Чего?

— На от, — в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. — Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.

Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.

— Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь — это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее — раздавишь, другого не будет.

Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял — есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.

И вправду, не раздавить бы.

Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин — убийца.

Он убил!

Человека!

И ничуть об этом не сожалеет?!

— Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо — проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни — пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.

— А если не… пообвыкнется?

— Тогда ты точно спятишь, — Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи — ровные, одинаковые.

— Что это такое?

— Вёрд.

— Что такое вёрд? Душа, что ли?

Убил. Пусть сволочь, урода, который и не заслуживал жизни, но Вершинину ли судить? А выходит, что судил и приговор вынес, а потом исполнил его.

И кому плохо от этого приговора? Жене? Детям? Убитым девочкам? Или девочкам живым, которые, благодаря Борису Никодимычу, останутся жить. А значит, правильно все.

Душа в кармане ничего не изменит.

— Души в тебе не осталось, тут уже не поправить. Извини, если что. А вёрд — это страж.

— Ангел-хранитель?

— Когда и ангел. Хранитель — чаще. Главное, реши для себя, чего ему хранить надобно. Без него будешь таким, каков есть. А с ним… тут уж как получится.

Хаугкаль упал на четыре лапы и медленно, извиваясь всем телом, подошел к Вершинину. От Курганника несло мертвечиной, и Борис Никодимыч подумал, что из всех существ именно это наиболее страшно.

Страшнее Варга.

Массивные челюсти раздвинулись, разве что не заскрипели, и обхватили Вершининскую руку. Сжимались они медленно, разрывая плоть и дробя кости. Но боли Борис Никодимыч не ощущал.

Потом рука хрустнула, и хрустнул сам подземный пузырь под гнетом карстовых пород. Но вместо того, чтобы погибнуть, Вершинин осознал себя, стоящего в больничном коридоре. Он держал руку вытянутой, и пальцами второй кое-как прижимал края раны. Рукав халата набряк кровью, и та брусничным вареньем падала на пол.

— Господи, Борис Никодимыч, что с вами? — медсестричка застыла, с ужасом уставившись на осколок стекла, торчавший из раны.

— Порезался вот.

А еще убил человека и, кажется, все-таки сошел с ума. Но о последнем Вершинин благоразумно умолчал. Отпустив раненую руку, кровь из которой все лилась и лилась, Вершинин нащупал мягкий шар в кармане халата. Не раздавить бы.

И подумать — нужен ли ему сторож?

Глава 6. Гребень бильвизы

С директрисой приюта, женщиной крайне невыразительной наружности, Белла Петровна столкнулась на ступеньках больницы. И узнала ее скорее по тому особенному аромату, который окутывал Ольгу Николаевну прозрачной, но меж тем явственной шалью.

Ландыши. Свежая хвоя и теплая, взопревшая земля.

— Добрый день, — сказала Белла Петровна и посторонилась, пропуская директрису вперед. Та остановилась и медленно, всем телом, повернулась к Белле Петровне.

На лицо Ольги Николаевны падала тень, которая лицо это преображала самым удивительным образом. Черты текли, изменяли цвет до коричневого, древесного, на котором блестели жизнью янтарные капли глаз.

— Й…эсть, — сказала директриса, прежде, чем исчезнуть.

Она не растворилась миражом, но просто вдруг оказалась за стеклянной перегородкой дверей. Ольга Николаевна запустила крючковатые пальцы в прическу и дернула, разрушая. Зеленоватые, какие-то очень уж жесткие с виду волосы, рассыпались по плечам и накрыли лицо, пряча и его деревянность, и неестественную, нечеловеческую улыбку.

— Ist! — донеслось до Беллы Петровны. — Das Essen. Die Nahrung.

Кривая, словно древесная ветка, рука указала вглубь коридора.

Белла Петровна, оцепенев, смотрела, как уходит та, которая звалась Ольгой Николаевной, и с каждым шагом обретает прежнее свое обличье, которое, впрочем, было слишком тесно для существа.

Онемение, охватившее Беллу Петровну, прошло, и она бросилась следом, понимая, что вряд ли получится догнать директрису. А если и получится? Беллу Петровну сочтут сумасшедшей. Ее уже такой считают. Наверное, потому, существо и не испугалось показаться.

И Белла Петровна велела себе успокоиться.

Она одернула пиджак, пригладила волосы — а к парикмахеру сходить следовало бы. Вон, корни все седые, некрасивые, да и сами пряди — что трава пожухшая.

Решительным шагом Белла Петровна двинулась к справочной.

— Добрый день, — сказала она, старательно улыбаясь.

Не получалось. Губы отвыкли. Щеки отвыкли.

— Скажите, я тут Ольгу Николаевну встретила… директор детского дома. Такая, знаете ли, строгая женщина. И я хочу спросить…

Что именно? Человек ли она? Или не замечала ли сестра странностей за гостьей?

— …к кому она ходит.

Белла Петровна выудила из кошелька купюру и, прикрыв ладонью, сунула в окошко. Деньги приняли. И ответ, хотя Белла Петровна и не надеялась, дали развернутый.

— К детям ходит. Из этих. Волонтеров. Хорошая женщина, — поделилась медсестра. — Заботливая. И детки с ней спокойные…

Как на взгляд Беллы Петровны — чересчур уж спокойные.

Ольга Николаевна обнаружилась в игровой комнате. Она сидела на полу, скрестив ноги и опершись локтями на бедра. Она покачивалась и напевала песенку, а две девочки лет шести на вид, расчесывали ей волосы. Другие дети — от совсем крохотных, едва-едва научившихся ходить, до двенадцати-тринадцатилетних — сидели полукругом. Несомненно, они были живы, и дышали, и моргали, изредка — наклонялись, словно хотели расслышать что-то.

А взрослые где?

Кто-нибудь?

Белла Петровна хотела позвать дежурную медсестру, но лишь открыла и закрыла рот. Губы точно нитками стянули и, стянув, закрепили прочнейшим узлом.

— Тишшше, — сказала Ольга Николаевна. — Тишшше мышшши…

— Кот на крыше! — хором ответили дети.

— Кот. На крышшше…

Бельваз поманила Беллу Петровну.

— Кот на крышшше! Блише, блише.

Белла Петровна шла, против собственной воли, сопротивляясь этому, произнесенному с чудовищным акцентом приказу, но шла.

Шаг. Шажок. Еще один. Подошвы резиново скрипят по полу. А на шею хомут надели. Белла Петровна не видит его, но чувствует тяжесть, которая заставляет шею гнуться. В комнате пахнет весной. Насыщенно, назойливо, подавляя этим ароматом волю и само желание сопротивляться. Разве бывает, чтобы весна несла зло?

Это ведь жизнь.

Жизнь везде.