Владетель Ниффльхейма (СИ), стр. 73

Брунмиги же думал, что люди это заслужили.

А Варг, отчаявшись дождаться ответа, метался по келье, сбивал руки в кровь, и кричал Распятому:

— Явись!

Он вместо молитвы в горячке повторял слова:

— Я извратил твое учение. Я разделил твою паству. И овцы режут овец. Так где же ты, пастырь?! Прими вызов!

Распятый улыбался, глядя на мучения врага.

И Варг сбежал…

— Не о том ты вспоминаешь, друг, — сказал он и, свесившись с седла, подал руку. — Скажи… почему ты меня боишься?

— Хозяин? — Брунмиги глядел на руку и не смел коснуться.

Спасать? Его, который подвел? Который предал?

— Я вылечил тебя. Я дал тебе жизнь. Я держал ее в твоем теле. И питал это тело.

— Да, Хозяин.

— Разве я хоть единожды упрекнул тебя в чем? Причинил боль? Вред?

— Н-нет, Хозяин.

— Тогда почему ты меня боишься?

Вот она, рука, белокожая, мягкая, человеческая. Брунмиги сильнее обыкновенного человека.

— Вы… вы не живой. И не мертвый. Вы… вам давно умереть надо. Но вы живете. И я живу. Мне бы умереть тогда. Все умирают. И я бы… испугался… я испугался и остался жить. А дальше что?

— Не знаю, друг. Я лишь хотел помочь. Всем нам помочь.

— Я… я верю.

— Мне? Или в меня?

И Брунмиги, решившись, принял руку. Жесткие пальцы Варга обняли крохотную троллью ладошку, втянули в седло и усадили.

— Теперь ты не боишься? — спросил Варг, доставая нож с длинным четырехгранным клинком.

— Нет.

— Хорошо. Прости. Мне следовало отпустить тебя раньше.

Клинок вошел в подмышку и пронзил сердце. Крепкое железо, вываренное из руды по старому рецепту, увязло в мышце и расплавилось. От него отяжелела кровь, и не выдержав подобной тяжести, расползлись сосуды. Хозяин не позволил упасть, но обнял крепко и, пришпорив коня, направил его к далеким серым скалам.

И снова были море, небо да крохотный осколок солнца, чей свет пробивался сквозь толщу воды.

Здесь не бывает солнца…

Орлица все еще кричала.

Звала. Жаль, что отозваться на крик некому.

И клекот ее заглушил хруст камня под конскими копытами.

Остановившись на берегу, Варг спешился, легко, одной рукой, столкнул валун с насиженного места и, уложив в ямине тролля, на место же вернул. Оглядевшись — след орлицы был виден на небе столь же ясно, сколь и след корабля на воде — Варг начертил на камне двадцать пятую, беззаконную, руну.

Имя ей было Вирд.

Часть 8. Последние рубежи

Глава 1. Верность

Инголфу было плохо.

Он ел. Он пил. Он спал. Он выходил из дому и становился на след, снова и снова возвращаясь к дому, обновляя запах и вызов, брошенный врагу. Он бродил вдоль забора, борясь с желанием за забор заглянуть.

Он возвращался.

Работал.

Разговаривал, с трудом подбирая слова, потому что найти понимание с людьми было сложно. А те, словно чувствуя неспокойное его настроение, стремились убраться прочь.

Не в людях было дело. И не в доме, о котором Инголф молчал, хотя должен был бы сказать, как сказал о мальчишке или том, другом, брошенном логове.

Начальство хвалило. Отчитывалось перед другим начальством и еще репортерами. Говорило про новые повороты и следы, хотя ничего-то нового в них не было.

Холод. Пустота.

Тоска.

Тоска поселилась внутри, там, где у нормальных людей работало сердце. У Инголфа оно тоже имелось, но другое, механическое, как часы. Это сердце считало миллилитры крови, разделяя их на равные порции, чтобы скормить венам и артериям. Оно не изменяло ритма, не шантажировало болями, не грозило остановкой и было, в сущности, всего-навсего мышцей. Тоска же жила сама по себе.

Она завелась однажды, просочившись сквозь старый рубец в глотку, чтобы прочно обосноваться в теле. Тоска ела Инголфа изнутри, как он ел сырое, мягкое мясо, и разрасталась.

Мешала.

Тоска тянула его к кладбищу, держала на привязи у алтаря, который был пуст и грязен. Он требовала ждать, и Инголф ждал. Он ложился на камень, сворачивался клубком и засовывал в рот пальцы. Он жевал их, как жевал старый карандаш, растирая фаланги до крови. И боль не приносила облегчения.

А та, которая связала Инголфа с алтарем, не возвращалась.

Забыла?

Бросила?

Насовсем?

Наверное, Инголф поступил плохо. Он обманул ее надежды. Подвел. И за это оказался брошен. Справедливо? Нет!

И когда от собственной крови становилось солоно во рту, Инголф скулил. В конце концов, он засыпал, прямо там, на камне, обессиленный ожиданием. А утром просыпался и кое-как сползал. Он шевелился, разминая затекшие руки и ноги, сплевывал кислый желудочный сок и брел на работу.

— Возможно, вам следует взять отпуск, — сказали ему как-то и подсунули бумагу.

От человека исходил резкий запах пота, в котором явственно читался букет болезней. С бумагой было сложнее. Инголф пробовал разобрать буквы, складывал их в слога, но смысл ускользал.

Тогда он просто поставил крестик там, где ему указали. И столь же покорно позволил выпроводить себя из здания. Удостоверения было жаль. К удостоверению Инголф привык. А еще к тому, что надо ходить на работу. Если он не будет ходить на работу, то что ему останется делать?

Искать!

И тогда она вернется. Когда-нибудь, но обязательно… надо верить. Надо ждать.

Надо убить волка.

Доктор Вершинин держал скальпель. Держал уже несколько секунд, любуясь совершенством его форм и остротой режущей кромки. И медсестры, и ассистенты ждали.

Чего?

Пациент спал. Его лицо было скрыто маской, а тело — простыней. И если отрешиться от знания, то перед Вершининым лежала гора плоти. Толстые ноги с узловатыми венами. Живот с двумя жировыми складками-фартуками. Пухлая, почти женская грудь с розовыми сосками в окружении рыжих венчиков волос. Плечи-подушки и длинные руки. Кулаки.

Именно они не давали Вершинину покоя. Он видел эти кулаки сквозь ткань. Два броненосца. Сверху — панцири обветренной кожи. Внутри — мякоть, вечно влажная, потная.

Этот пот остается на коже и вызывает омерзение.

У кого?

— Начинаем, — Вершинин склонился над пациентом, отодвинув иные, не касающиеся собственно операции, мысли прочь.

Действовал он уверенно.

Раскрывал тело слой за слоем. Пленка эпителия. Жировая подкладка, беловато-розовая, плотная. Мышечный слой. Вот и черный ком печени с больным шаром желчного пузыря.

…пот остается на белой коже. Он — след слизня на травинке. И как травинка, девочка дрожит…

Пауза. Вдох. Выдох. Собственный пот застилает глаза, и заботливая медсестра спешит избавить от докуки.

— Скоро закончим, — обещает ей Вершинин.

Скоро…

А этот, лежащий перед ним, беспомощный, любил растянуть удовольствие.

Руки действуют сами. Они выделают желчный пузырь и отсекают от него кровеносные сосуды лигатурой. Раз-два-три… четыре-пять…

Детская считалочка. У Вершинина нет детей, кроме тех, кто пребывает в его больнице.

А у пациента есть. Бывают. Девочки от десяти до двенадцати. Трое? Четверо? Ему нравится. И ему уже не страшно. Его не поймают. Вершинин мог бы сказать, но… кто ему поверит?

Зато есть иной способ.

Тот, который на острие скальпеля… или на нити, пережавшей кровяной проток. Достаточно лишь слегка ослабить.

Желчный пузырь отделяется легко, а кровящее ложе печени уже спешат обработать ультразвуком. Кровь спекается.

— Все хорошо, — говорит себе Вершинин. И медсестры спешат подтвердить.

Заметят ли они хоть что-нибудь? Нет. Вершинин уверен в этом. Ему надо лишь решиться…

За дверью ждет жена. У этого существа имеется жена — блеклая женщина с лицом мученицы. С нею дочь, которой на вид лет шесть. Она слишком юна, чтобы представлять интерес. Но потом, позже, что будет? А Вершинину какое дело?

Он не знает. Не помнит. Но снова склоняется над разрезом. Пора зашивать.