Владетель Ниффльхейма (СИ), стр. 71

— Одунн, накрой его. Идунн принеси вина. Поверьте, молодой человек, ничто так не восполняет потерю крови, как хорошее ромейское вино. Помнится, было время, когда каждый корабль, которому случалось попадать в эти воды, спешил порадовать меня бочонком-другим… иногда в бочонках попадалось не только вино. А у вас на редкость горячая кровь. Я бы сказала, что характерно горячая… не такая на вкус, как южная, у той все же совершенно особый букет и терпкое послевкусие, но все-таки горячая.

Усадили. Уложили руки на деревянные подлокотники и тотчас перевязали липкими лентами. Точно такие же схватывали шею на манер воротника.

Все-таки не умер.

— Где я? — повторил Алекс.

— Вы на редкость неоригинальны. А ко всему утомительно невежливы. Не кажется ли вам, что правила хорошего тона требуют сначала представиться, а уж потом терзать гостеприимных хозяев, благодаря которым вы до сих пор живы, вопросами?

Второе кресло проступало из кисельной серости. Сиденье было сделано из огромного панциря морской черепахи. Спинку украшали витые раковины, и каждую венчала крупная, с кулак, жемчужина. Сидела же на кресле старушка в красном платье, казавшемся чересчур объемным для исхудавшего ее тела. Лицо ее было сморщенным, как изюмина. Редкие седые волосы спускались до самого пола.

— Простите. Я не каждый день умираю.

— Пожалуй, в некоторой степени это может служить оправданием, — кивнула старуха.

В руках она держала некий предмет, больше всего похожий на исхудавший волчок. Пальцы, которых на каждой руке было по восемь, крутили этот волчок, возили им, словно смычком, по водяной нити, что соединяла потолок и пол.

— Это веретено.

— Матушка прядет.

— Пряжу.

— Бурю!

— Шторм!

— Штиль!

На плечи Алекса легло что-то легкое, теплое. А губ коснулась витая раковина.

— Пейте, молодой человек. Пейте. И не думайте, что вас желают отравить. Поверьте, с момента нашего с вами знакомства ничто не интересует меня в той же мере, как ваше благополучие.

Алекс сделал глоток. Вино было сладким и горячим, обжигающим даже. Но вместо того, чтобы согреться, он понял, что продрог.

— Итак, могу ли я услышать, наконец, ваше имя? Или хотя бы прозвище?

— Имя! — потребовала та, что стояла за спиной Алекса.

— Прозвище, — возразила вторая, державшая рог.

Ее он не видел, только руки — узкие ладони с длинными пальцами, каждый из которых оканчивался розовым коготком. Сами же пальцы покрывала мелкая рыбья чешуя.

— Алекс. Баринов.

— Чудесно. Видите? У нас уже получается вести диалог… — старуха широко улыбнулась, демонстрируя треугольные акульи зубы. — Пожалуй, теперь я готова отвечать на твои вопросы.

— Где я?

— На дне морском, — старуха, дернув нить, качнула потолок. — Там вода. Очень много воды. Я бы сказала, избыточно. И с твоей стороны будет крайне неосмотрительным поступком выйти за пределы пузыря. Смертельно неосмотрительным.

Пузырь? Вода? Сотни тысяч тонн зеленого стекла, которое лишь притворяется жидкостью. Если старуха говорит правду…

— Мне нет нужды врать. Тем более гостю.

— Кто ты?

— Вы, — поправила она. — Смею полагать, что некоторая разница в возрасте дает мне право на уважение с твоей стороны, Алекс. Что до вопроса…

Нить застыла в старушачьих пальцах, и потолок стал истончаться. Слой за слоем растворялись под гнетом моря. И проступало оно само, с темным подбрюшьем, израненном скалами, обрывками сетей, мертвыми рогами кораллов.

Рыскали черные тени касаток, пасли косяки серебряных рыб. Мелькнула и исчезла синюшная драугрова тень, устремляясь по следу корабля.

— Зови меня Морскою старухой, — по щелчку ее пальцев вернулся потолок. — А это мои дочери — Идунн и Одунн. Им ты обязан своей жизнью.

Одинаковые, как две монеты. Невысокие, широкоплечие, длиннорукие. Лица — круглые, безносые. На толстых шеях — прорези жабр, словно зарубки, топором сделанные.

— Идунн, — сказала та, что стояла слева.

— Одунн, — эхом отозвалась вторая и кинула на сестрицу злой, ревнивый взгляд.

— А ты — наш дорогой гость.

— И надолго? — спросил Алекс, пробуя на прочность веревки.

Старуха позволила веретену коснуться пола, и вновь подтолкнула его вверх, укрепляя нить. И лишь затем ответила:

— Навсегда.

Глава 9. Над седой равниной моря

Скала, на которой сидел Брунмиги, приняла первый, самый яростный удар волн. Она захрустела, как хрустит больной зуб, готовый вывалиться из десны при малейшем касании, но все ж устояла. И тролль, вздохнув с немалым облегчением, пополз наверх, стремясь убраться с пути моря.

Оно же карабкалось следом, ворча, грохоча и хватая за пятки беззубыми волнами, и отстало лишь у самой вершины — острой, что иголка. Брунмиги кое-как устроился на пятачке, цепляясь за скользкий гранит и руками, и ногами.

Море утихало. То тут, то там возникали темные, словно масляные озерца, спокойствия. И волны, достигая края, сливались с этой темнотой, растворялись в ней, оставляя белопенные следы по краю.

Скал почти и не осталось. Редкие пики выглядывали из воды, чтобы спустя мгновенье под воду и уйти, прикрытые широким подолом очередной волны. Где-то совсем уж вдалеке протянулась серая великанья гряда, до которой Брунмиги вряд ли сумеет добраться.

Горька вода морская.

Зла.

Он все ж попробовал, снял пояс и, закрепив в трещине, сунулся под воду, держась обеими руками за кожаное охвостье.

Вода вроде и приняла, обняла ласково, как старого знакомца, но стоило вдохнуть, как Брунмиги закричал от боли. Прыжком взлетел он на вершину скалы и долго, судорожно откашливался, выдавливая из себя все, до капельки.

Глаза пылали. Кожа вздувалась красными пузырями. А в горле будто засел соленый ком.

— Не нравитс-ся? — поинтересовался Грим, выныривая в трех шагах от скалы.

— З-здравствуй, дружище, — ответил Брунмиги, стирая с губ соль. — Давненько не виделись? Как твоя скрипочка? Целы ли струны?

— С-ц-селы.

Грим не спешил уплывать. Он-то, хоть и выросший на реке, держался в море спокойно, будто не ощущал растворенного в воде яда. Привык за столько-то годков? Или дело в ином, о чем Брунмиги вовсе не желал думать.

— За обман пришел поквитаться? Так… вот, — заветная фляга еще держалась на поясе. И крови в ней имелось с избытком. — На, возьми, настоящая.

Грим не стал отказываться. Он выбрался на скалу, хотя волосы его корнями уходили в воду, родня скрипача с морем.

— На, пей. Сколько хочешь.

— И не ш-шалко тс-себе? — спросил Грим и, не дожидаясь ответа, приник ко фляге. Глотки он делал крупные, жадные, едва ли не давился кровью, но ни капели не пролил.

— Не жалко.

— Тогда благодарю, — Грим вернул флягу, и Брунмиги сам глотнул, согреваясь и оживая. — Я с-скасать пришел, что море ус-с-спело. И дочери Эгира приняли Нагльфар. Тс-сеперь летит он к Клыкам Волка. И долетит. Я верю.

— Рад за тебя.

А пузырей на руках не стало меньше. Напротив, они расползались, росли и лопались.

— Стой. Не уходи, — попросил Брунмиги. — Помоги мне! Пожалуйста!

— Чем?

— Донеси до скал! Вон до тех. Тебе ж недалеко. А я… я не могу. Видишь?

Брунмиги вытянул руки, с которых оползала кожа, капала, растекаясь по камню жирной сальной пленкой.

— Море не принимает меня!

— Мир не принимает т-тсебя, — спокойно ответил Грим. — Т-тсебе пора уйт-тси. С-с-совсем.

И прежде, чем Брунмиги нашел слова — злые, колючие, достойные момента — Грим исчез. Он попросту слился с кисельно-тяжелым морем, и вновь стало спокойно.

Брунмиги сидел. Смотрел. Сначала — на скалы, которые, сколько ни пялься, ближе не становились — потом на зеленую, бескрайнюю равнину. Руки начали заживать, покрываясь кожей сухой и ломкой, как если бы деревянной. И Брунмиги приходилось постоянно шевелить пальцами, чтобы те не утратили подвижность.

Мир не принимает… что Брунмиги до мира?