Владетель Ниффльхейма (СИ), стр. 48

Кошачий голос вплетался в косы бури черными траурными лентами, и Джек едва не выронил копье, до того больно ему стало. Как будто не слова — ножи в него летели.

…век мечей и секир,
треснут щиты,
век бурь и волков
до гибели мира… [11]

Тяжесть небосвода падала на плечи, грозила раздавить, размазать, смешать со снегом, как сам Джек смешал мару. И трупная гниль наполняла легкие. Но Джек устоял.

— Помни, сын ниддинга, кто ты есть, — поднявшись на задние лапы, Снот толкнула.

Не опрокинула.

— Кто. Я. Есть? — каждое слово — удар. Подламывались колени. Гунгнир рвалось из мерзлых пальцев, желая сбежать, но Джек стоял.

— Ты? Ты — новое древо предела. Ясень копья. Руда Хвералунда, что Ниффльхейм согреет. Жизни питатель. Мира пояс. Привязь для Жадного. Цепь для Свирепого. Хозяин дома ветров и долины китов. Ты все. Ты ничто. Ты — Владетель Ниффльхейма.

Сидели без огня, сдвинувшись плотно. Справа Джека подпирал камень безымянный, слева грело плечо Алекса. Девчонка лежала на снегу, куталась в плащ и смотрела на небо. Джек тоже глянул. Белые пузыри набухали и лопались, снова набухали и снова лопались. Сыпалась труха, насыпала сугробы, заметала следы.

Не скроет. Надо идти. Спешить. Убегать. Прятаться в белом кружеве, которое и не снег вовсе. Снег не бывает теплым — или просто привыкли уже? — как не бывает и сладким. Он не лежит на ладони горкой, и не сочится сквозь пальцы песком… снег выедает тепло и обостряет голод. Он враг, который куда опасней врагов живых. И всякая зима — срок выживания.

Или ты выдержишь. Или сдохнешь лисам на радость.

— Мир сгубили не войны, но нарушенные клятвы. Каждая — яд, отравлявший корни Иггдрасиля, — кошка вновь заговорила первой. Она лежала, распластавшись на ложном снегу. Белое пятно на белой стене. Только на лапах черная пыль, будто тенью измазала. И не заметил бы, когда б не смотрел.

— Все так, Владетель, — кошачий хвост метнулся влево, вычерчивая дугу на сугробе. — Жизней осталось не так и много. Скоро и мой срок выйдет.

— И что тогда?

— Ничего. Мне ли смерти бояться? — она перевернулась на спину и принялась ловить снежинки, как если бы была обыкновенной дворовой кошкой. — Я столько раз умирала, что… привыкла, наверное. Не думай обо мне, Владетель.

— Почему Владетель? — Алекс спрашивал кошку, но смотрел на Джека. Извиняется? Слов от него не дождешься, но взгляд — лучше, чем угрюмое молчание. — Почему ты называешь его Владетелем? Не Владыкой или там Властителем, а…

— Потому что Владыка — властвует. Владетель — владеет.

— А это не одно и то же?

— Конечно, не одно. Можно владеть вещью, но не властвовать над ней. А бывает и так, что вещь, которой человек владеет, начинает властвовать уже над ним.

— Неужели? — этот баран упертый в жизни не признает, что какая-то кошка — пусть даже говорящая — умнее его. А выходит, что и Джека умнее. Хотя Джека данное обстоятельство ничуть не парит.

Ему другое любопытно. Хотя и это любопытство сугубо по случаю.

— Ужели, — ответила Снот, щурясь. — Это и в вашем мире случается. А в Ниффльхейме так и вовсе, куда ни глянь, кто-то кем-то владеет, а кто-то над кем-то властвует. Редко, чтобы и то, и другое сразу.

— Значит, я родился здесь? — спросил Джек, решившись.

— Все живое родилось здесь.

— Нет. Другое. Ты говоришь… ну не ты, другие тоже, что я сяду на трон. А если так, то я право имею? Ну на трон то есть. И на место это тоже.

И еще на небо, полное сухой снежной трухи. И на серое море. И на побережье, сложенное из каменных плит. На сокровища Вёлунда-кузнеца. На деревья и кости, память Оленьих палат, и вообще на все, что только существует или же существовало в Ниффльхейме.

— Если это мое наследство, значит, мои родители… короли?

— Только если тебе хочется так думать, — ответила Кошка, и Джек сразу понял, что она не шутит и не лжет. — Я не знаю, кто твоя мать, детеныш. Но отец твой — ниддинг из ниддингов, метящий в асы. И счастье будет миру, когда найдется герой, который его остановит. Когда-нибудь, может, и найдется. А Ниффльхейм — не наследство, скорее уж судьба. Не думай о ней, человеческий детеныш, если не желаешь для себя мучений. Прими, как есть.

— И что тогда?

— Ну… возможно, у тебя выйдет остаться живым. В какой-то мере.

Глава 8. Облики мары

— Тролль… тролль… тролль… — голоса перекатывали слово, будто мяч. И белые деревья качались в удивлении, тянули гибкие ветви, но тотчас убирали, почуяв того, кто шел за Брунмиги. И вновь неслось по мертвому лесу:

— Драугр… драугр…

Он же, перелинявший, вытянувшийся, ступал медленно. Синие ступни давили прах и проваливались, драугр увязал по щиколотку, но не спешил высвобождаться. На лице его блуждала безумная улыбка.

— Тварь! — возмутился лес, а драугр упал на живот и пополз, зарываясь лицом в пепел. Он хватал его губами, жевал, давился, но не выплевывал.

Перекатившись на спину, драугр застыл и лежал так долго, как если бы сдох. Поднялся он рывком, но лишь затем, чтобы вновь упасть, подняв тучу лилового праха.

Подвывая, драугр принялся валяться в тлене, как собака в падали. Он черпал прах горстями, втирая его в кожу, и кожа темнела. Булатные узоры расползались по ней. Он дышал и ел, ловил губами, веками, растирал языком, окрашивая желтые зубы лиловым.

Брунмиги боролся с тошнотой.

— Смотри, смотри, — шептали деревья, единодушные, как никогда прежде. — Кого ты ведешь?

Неправы были: не Брунмиги вел драугра, но драугр тащил Брунмиги по следу. И след этот вывел к быку. Каменным изваянием стоял тот на тропе. Ноги ушли в болото по самые колени, и от них выше поползла по граниту лиловая плесень. Кружевом оплела она шкуру, проросла на загривке мягким пухом, распустила тонкие стебли мертвянника меж гигантских рогов.

Цветы повернулись к Брунмиги, расправляя невзрачные, как крылья ночных мотыльков, лепестки. Сладкий запах поплыл по лесу, и драугр замер.

Зажмурился.

Вытянулся в струну и медленно, нерешительно, точно опасаясь спугнуть цветы и оседланного ими зверя, двинулся к быку. Ноздри драугра раздувались, с губ, с кожи, с волос потоками слетал прах.

Ладони накрыли бычьи глаза. Желтые когти оставили глубокие борозды на морде, и пальцы — синие черви — поползли, выше и выше, по носу, ко лбу, к цветам. И встретились с другими пальцами, льдисто-прозрачными.

— Нравится? — спросила мара, протягивая цветок на раскрытой ладони. — Возьми. А ты, маленький тролль, отпустил бы звереныша. Мешает ему твой поводок.

Драугр заскулил и уткнулся в ладонь носом.

Все-таки он тупой. Ну кто к маре близко подходит? Тем паче к такой?

Она сидела верхом на быке, белая — белее самого снега. Старая — старше нынешнего леса. Прекрасная, как ночной кошмар.

Тонок стан девичий, что лоза дикая. Ноги изящны. Крохотны ступни. Пальчики гладят лиловый мох, и чудится, что от прикосновения этого оживает мертвый бык. Вот-вот вспыхнут глаза одолженной жизнью, затрещит гранитная холка, преломятся в коленях ноги, и рухнет зверь, не вынеся тяжести.

— Не нравлюсь я тебе? — она улыбалась чужой, краденой улыбкой, поистаскавшейся за многие годы ожидания. — Неужели ничуть не нравлюсь?

— Не подходи.

— А ему вот нравлюсь, — мара будто не услышала, она гладила драугра, и тот урчал, льнул к ладони. — У него в голове пусто-пусто. Плохо. Скажи, маленький тролль, уж не по тому ли следу идешь ты, который чужаки протоптали?

— Тебе какое дело?

— И не родич ли мой любезный поставил тебя на этот след?

Она выдернула руку из лап драугра и легла на бычью спину, словно на лавку, ноги же на рога забросила.

— Неужели помочь хочешь?

вернуться

11

Старшая Эдда, «Прорицание вельвы», 45.