Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста), стр. 55

Она согласилась, и мы удалились из толпы наших знакомых и вошли в густую аллею, ведущую к берегу той части Авона, которая протекала через мой парк. Здесь мы были совершенно одни, и, обняв мою невесту, я нежно поцеловал ее.

— Скажи мне, — сказал я с полуулыбкой, — знаешь ли ты, что такое любить?

Она подняла на меня глаза, потемневшие от страсти.

— Да, я знаю, — был неожиданный ответ.

— Знаешь! — и я пристально с напряжением смотрел на ее светлое лицо. — Как же ты этому научилась?

Она покраснела, потом побледнела и прижалась ко мне с нервной, почти лихорадочной силой.

— Весьма странным образом, — ответила она, — и совершенно неожиданно. Урок мне показался легким, слишком легким. Джеффри… — она помолчала, прямо глядя мне в глаза. — Я расскажу, как я научилась… но не теперь… когда-нибудь в другой раз. — И она начала смеяться почти насильственно. — Я расскажу тебе… когда мы будем женаты.

Она беспокойно оглянулась вокруг, затем, вдруг забыв свою обычную сдержанность и гордость, бросилась в мои объятия и целовала мои губы с таким жаром, что моя голова закружилась.

— Сибилла! Сибилла! — бормотал я, прижимая ее к своему сердцу, — о моя дорогая, ты любишь меня! Наконец, ты меня любишь!

— Молчи! Молчи! — сказала она, задыхаясь. — ты должен забыть этот поцелуй, это было слишком смело. Я не хотела его… я… думала о чем-то другом, Джеффри!

И ее маленькие ручки сжали мою в пылу страсти.

— Я бы хотела никогда не знать любви: пока я не знала, я была счастливее!

Ее брови сдвинулись.

— Теперь, — продолжала она торопливо и задыхаясь, — я хочу любить! Я жажду любви! Я хочу утонуть в ней, потеряться в ней, быть убитой ею! Ничто другое не удовлетворит меня!

Мои руки все еще обнимали ее стан.

— Не говорил ли я, что ты изменишься, Сибилла? — шепнул я. — Твоя холодность и бесчувственность к любви были неестественны и не могли долго длиться, моя дорогая, я всегда это знал.

— Ты всегда знал! — повторила она слегка презрительно. — Но ты даже теперь не знаешь, что случилось со мной, пока я не сказала тебе. О Джеффри!

Тут она высвободилась из моих объятий и, наклонившись, сорвала в траве несколько голубых колокольчиков.

— Посмотри на эти маленькие цветочки, мирно растущие в тени Авона. Они напоминают мне, чем я была здесь, в этот самом месте, давно тому назад; я была так же счастлива и, думаю, так же невинна, как они; у меня не было ни одной злой мысли, и единственная любовь, о которой я мечтала, была любовь волшебного принца к волшебной принцессе, невинная греза, как греза самих цветов. Да, я была тогда всем, чем бы я хотела быть теперь и чем я не могу больше быть!

— Ты все, что прекрасно и мило! — сказал я ей восхищенно, следя за нежным выражением ее прелестного лица, когда она переносилась мыслями в прошлое.

— Ты судишь, как человек, совершенно удовлетворенный выбором жены! — сказала она со своим прежним цинизмом. — Но себя я знаю лучше, чем ты. Ты называешь меня прекрасной и милой, но ты не можешь назвать меня хорошей. Я не хорошая. Сама любовь, теперь завладевшая мной…

— Что же? — быстро спросил я, беря ее за руки, державшие колокольчики, и смотря испытующе в ее глаза. — Я знаю прежде, чем ты скажешь, что это страсть и нежность истинной женщины!

Она молчала. Потом улыбнулась с очаровательной томностью.

— Если ты знаешь, мне незачем говорить. Но не будем дольше здесь оставаться и говорить пустяки, «общество» покачает головой и осудит нас, а некоторые дамы-сотрудницы напишут в газетах: «Поведение мистера Темпеста как хозяина оставляет желать многого, так как он со своей невестой „уединялись“ целый день».

— Здесь нет дам-сотрудниц, — сказал я, обвивая ее гибкую талию, когда мы шли.

— О, ты думаешь, их нет! — воскликнула она, также смеясь. — Ты воображаешь, что большой прием может обойтись без них. Они проникают в общество. Например, старая леди Мороволь, которая при случае описывает скандалы для одной из газет. А она здесь, я видела, как она час тому назад наедалась трюфелями и салатом из цыплят.

Помолчав, она внимательно посмотрела сквозь деревья.

— Вот труба Лилия-коттеджа, где живет знаменитая Мэвис Клер, — сказала она.

— Да, я знаю, — тотчас ответил я. — Риманец и я были у нее с визитом. В настоящее время она отсутствует, иначе она была бы сегодня здесь.

— Тебе она нравится? — спросила Сибилла.

— Очень. Она очаровательна.

— А… князю… она понравилась?

— Даю честное слово, — ответил я с улыбкой, — что, по-видимому, она ему нравится больше всех женщин. Он выказал ей необыкновенное внимание и положительно чувствовал себя смущенным в ее присутствии. Тебе холодно, Сибилла? — быстро добавил я, так как она вздрогнула и побледнела. — Мы лучше сделаем, если уйдем от реки: здесь сыро под этими деревьями.

— Да, вернемся в сад, к солнечному свету, — мечтательно произнесла она. — И твой эксцентричный друг, ненавистник женщин, находит нечто для восхищения в Мэвис Клер. Она, по моему мнению, должна быть счастливым существом, — совершенно свободная, знаменитая и верующая во все блага жизни и человечества, как можно судить по ее книгам.

— Хорошо все вместе взятое в жизни уже не так плохо! — заметил я шутливо.

Она не отвечала, и мы возвратились на луг, где был сервирован чай для гостей, которые сидели блестящими группами под деревьями или в шелковых павильонах в то время, когда самая сладостная музыка, вокальная и инструментальная, ласкала слух, исполняемая теми невидимыми музыкантами и певцами, которых таинственное местопребывание было никому не известно, кроме Лючио.

XXIV

Как только солнце стало заходить, несколько пажей вышли из дома и с низкими поклонами раздали гостям разрисованные программы живых картин, устроенных для их развлечения в импровизированном миниатюрном театре. Большинство тотчас же встали с мест, в нетерпении к новому зрелищу, и, подвигаясь вперед, толкали друг друга локтями с теми настоящими «благовоспитанными» манерами, которые так часто встречаются в гостиных Ее Величества.

Я с Сибиллой опередил нетерпеливую, толкающуюся толпу, желая занять хорошее место для моей прелестной невесты, прежде чем зал переполнится. Между тем все оказалось приспособленным для того, чтобы все зрители могли без затруднений удобно разместиться.

Вскоре мы занялись изучением наших программ с особенным интересом, потому что названия картин были и оригинальны, и загадочны. Числом их было восемь, и заглавия гласили: «Общество», «Доблесть прежняя и современная», «Заблудившийся Ангел», «Деспот», «Уголок Ада», «Семена разврата», «Его последняя покупка» и «Вера и материализм».

Только в театре каждый, наконец, начал сознавать чарующее свойство музыки, которая в течение целого дня лилась вокруг. Сидя под одной крышей в более или менее принудительном внимании и молчании, суетная и легкомысленная толпа утихла и впала в пассивное состояние; нежная улыбка осветила лица, которые, казалось, были предназначены для лжи; не долго слышалось зубоскальство мужчин, и скоро самые отъявленные модницы перестали шелестеть своими платьями. Страстные вибрации виолончели под аккомпанемент арфы зарыдали среди тишины глубокими молящими нотами, и я видел, что публика слушала, почти затаив дыхание, в оцепенении, против своего желания, и смотря, как бы в гипнозе, на золотой занавес с его надписью:

«Весь свет — сцена, и все мужчины и женщины — только актеры».

Прежде чем у нас нашлось время аплодировать виолончели, музыка изменилась, и раздались веселые звуки скрипок и флейт в волшебном мотиве головокружительного вальса. В этот самый момент звякнул серебряный колокольчик, и занавес бесшумно поднялся, открывая первую картину: «Общество». Очаровательная женская фигура в вечернем платье самого богатого, самого экстравагантного образца, стояла перед нами; ее волосы были увенчаны бриллиантами, и ее грудь была залита этими же сверкающими каменьями. Ее голова была слегка поднята, на ее губах играла томная улыбка. В одной руке она держала полный бокал пенящегося шампанского; ее нога, обутая в золотой башмачок, ступала на песочные часы. Сзади нее, судорожно прячась в складках ее шлейфа, пресмыкалась в лохмотьях другая женщина; нищета и голод отражались на ее лице, мертвый ребенок лежал около нее. И два сверхъестественных образа застилали эту группу, один в красном, другой в черном, — громадные, почти выше человеческого роста: красная фигура представляла Анархию, и ее кровавокрасные пальцы были протянуты, чтобы схватить бриллиантовую корону с головы «Общества»; траурная фигура была Смерть, и даже в то время, когда мы смотрели, она медленно подняла свой стальной дротик, как бы для удара. Эффект был поразительный, и страшный урок, сообщенный картиной, был достаточно ошеломляющий, чтобы произвести видимое впечатление. Никто не говорил, никто не аплодировал, но публика беспокойно задвигалась и заерзала на своих стульях, и послышался вздох облегчения, когда занавес упал.