Сент Ив, стр. 78

Я мигом вскочил и выглянул наружу. У меня язык чесался крикнуть Алену на прощание словечко-другое, но, увидав сотни запрокинутых искаженных лиц, я онемел, как от удара. Вот где моя истинная погибель — в этой животной ярости внезапно сбитой с толку толпы. Это стало мне ясно как день, и я ужаснулся. Да Ален и не услыхал бы меня: когда я ударил ногой Молескиновый жилет, сыщик повалился прямо на моего кузена, и оба они скатились с лестницы наземь, причем грузный наемник всей своей тяжестью придавил Алена, и тот лежал, раскинув руки, как пловец, зарывшись носом в жидкую грязь.

ГЛАВА XXXIII

НЕСУРАЗНЫЕ ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛИ

Все это я заметил с одного взгляда, секунды за три, а то и меньше. Крики под нами обратились теперь в низкий рокочущий гул. И вдруг сквозь этот гул прорвался женский крик — отчаянный, пронзительный вопль, — и за ним наступила тишина. Потом, точно залаяла стая гончих, новые — голоса подхватили этот крик, он все разрастался, и вскоре весь луг гремел тревогой.

— Что за дьявольщина? — спросил меня Байфилд. — Что еще там стряслось? — И он кинулся к борту корзины. — Господи, да это же Далмахой!

И в самом деле, под нами, на обрывке каната, между небом и землей болтался этот злосчастный олух. Он первым обрубил привязь — и притом ниже того места, за которое ухватился; пока остальные рубили другие канаты, Далмахой изо всех сил удерживал свой конец и даже из какой-то дурацкой осторожности дважды обмотал его вокруг кисти. И когда шар рванулся вверх, у Далмахоя, разумеется, земля ушла из-под ног, а он спьяну не догадался высвободиться и спрыгнуть. И теперь, изо всех сил цепляясь обеими руками за обрывок каната, он уносился ввысь, точно ягненок, выхваченный коршуном из стада.

Но все это мы поняли после.

— Абордажный крюк! — крикнул Байфилд.

Ибо канат, на котором повис Далмахой, был укреплен под днищем корзины, и просто дотянуться до него было невозможно. Второпях доставая абордажный крюк, мы наперебой кричали несчастному:

— Ради бога, держитесь! Сейчас спустим якорь, хватайтесь за него! Держитесь, не упадите, не то вам конец!

Далмахоя качнуло, и из-под днища корзины выплыло его белое от ужаса лицо.

Мы перекинули за борт абордажный крюк, спустили его и подсунули поближе к Далмахою. Беднягу снова качнуло, он пролетел мимо, как маятник, попробовал было на лету схватиться за крюк одной рукою, но промахнулся; пролетая обратно, он снова попытался схватить крюк — и снова промахнулся. При третьей попытке он налетел прямо на крюк, уцепился за его лапу сначала рукой, потом ногой, и мы тут же стали втягивать крюк в корзину, перехватывая его руками.

Наконец мы его втянули. Далмахой был бледен, но и страх не победил его словоохотливости.

— Право, я должен просить у вас прощения, друзья. Сплоховал я, преглупая вышла история, да и кончиться это могло для меня худо. Благодарствую, Байфилд, дружище, я выпью всего один глоточек — это ничуть не повредит мне, а только прибавит сил.

Он взял флягу и уже поднес было ко рту. Но тут у него отвалилась челюсть, и рука застыла в воздухе.

— Он теряет сознание! — закричал я. — Нервы не выдержали…

— Нервы, как бы не так! Это еще что?

Далмахой с изумлением уставился на что-то за моей спиной, и в ту же секунду я услышал еще новый голос: он шел откуда-то сзади, словно бы из облаков.

— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд…

Подумайте сами: целых шесть дней меня кружило в водовороте всех мыслимых страхов и тревог. Гак можно ли винить меня, ежели чувства мои и ощущения были обострены до предела? Я вздрогнул и, точно стрелка компаса, поворотился на этот голос, предвидя новую опасность.

На полу корзины, у самых моих ног, лежала груда пледов и теплой одежды. И вот из этой-то кучи постепенно, с трудом, высунулась рука, сжимавшая порыжелую касторовую шляпу, потом лицо, как бы несколько негодующее, с очками на носу, наконец, из кучи вылез, пятясь задом, крохотный человечек в поношенной черной одежде. Стоя на коленях и упираясь руками в пол, он выпрямился и с безмерной укоризной посмотрел сквозь очки на Байфилда.

— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!

Байфилд отер лоб, на котором проступила испарина.

— Дорогой сэр, — заикаясь, выговорил он. — Это все ошибка… Я тут не виноват… Сейчас все вам объясню… — И вдруг его будто осенило: — Позвольте вам представить, мистер Далмахой, мистер…

— Меня зовут Овценог, — чопорно сказал человечек. — Но если вы позволите…

Долмахой игриво присвистнул.

— Слушайте, слушайте! Внимание! Его зовут Овценог! На Грампианских горах его отец пас свои стада — тысячу овец и, естественно, вчетверо больше ног. Позволить вам, Овценог? Но, дорогой мой, на этой высоте каждая лишняя нога для нас обуза, а у всякой овцы их четыре, стало быть, на вас учетверенная вина!

Еле сдерживая истерический смех и стараясь восстановить равновесие, Далмахой ухватился для верности за канат и отвесил вновь прибывшему поклон.

Мистер Овценог обвел всех присутствующих изумленным взором и встретился глазами со мною.

— К вашим услугам, сэр: виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив, — представился я. — Не имею ни малейшего понятия, как и зачем вы здесь очутились, но вы можете оказаться ценным приобретением. Со своей же стороны, — продолжал я (мне вдруг пришло на память четверостишие, которое я тщетно пытался вспомнить в гостиной миссис Макрэнкин), — имею честь напомнить вам несколько строк из неподражаемого римлянина Горация Флакка:

Virtus recludens immeritis mori

Caelum negata temptat iter via,

Coetusque volgares et udam

Spernit humum fugiente penna [65].

— Вы знаете по-латыни, сэр?

— Ни слова. — Овценог опустился на кучу пледов, возмущенно развел руками. — Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!

— Тогда обождите меня минуту-другую, я буду иметь удовольствие растолковать вам смысл этих строк, — сказал я и, отворотясь, стал глядеть, что творится на земле, от которой мы удалялись с неправдоподобной быстротой.

Теперь мы смотрели на нее с высоты шестисот футов — по крайности так сказал Байфилд, сверясь со своими приборами. Он прибавил, что это еще совершенные пустяки: самое удивительное то, что шар вообще поднялся, хотя на борту оказалась половина всех лоботрясов города Эдинбурга. Я пропустил мимо ушей явную неточность и пристрастность этих подсчетов. Байфилд объяснил далее, что ему пришлось сбросить за борт по меньшей мере центнер песчаного балласта. Я всей душой уповал, что он угодил в моего кузена. По мне и шестьсот футов — высота, вполне достойная уважения. И вид сверху открывался просто умопомрачительный.

Воздушный шар, поднимаясь почти вертикально, пронзил утренние туманы и безветренную тишину и теперь, освобожденный от уз, легко парил в чистейшей синеве небес. Благодаря какому-то обману зрения земля под нами словно прогнулась и казалась огромной неглубокой чашей с чуть приподнятыми по окоему краями — чашу эту наполнял туман с моря, но нам он казался легкой пеной, ослепительной, белоснежной, точно сбитые сливки. Летящая тень шара была на нем не тенью, а всего лишь пятнышком, словно бы аметистом, очищенным от всех грубо материальных свойств и сохранившим лишь цвет и прозрачность. Временами, колеблемая даже не столько ветром, как трепетом солнечных лучей, пена вздрагивала и расходилась, и тогда в глубоких размывах можно было разглядеть, словно в виньетке, сияющую землю, два-три акра людских трудов и пота — вспаханные склоны Лотианских холмов, корабли на рейде и столицу, подобную улью, обитателей которого выкурил озорной мальчишка, — чудилось даже, что и сюда доносится гудение этого потревоженного роя.

Я выхватил у Байфилда подзорную трубу, навел ее на один из таких размывов и — подумать только! — в самой глубине, словно в освещенном колодце, различил на зеленом склоне холма три фигуры! Там трепетало крошечное белое пятнышко, трепетало долго, пока не закрылся просвет в тумане. Платок Флоры! Да будет благословенна бесстрашная ручка, что махала — этим платком — махала в ту минуту, когда, как я услышал позднее, а впрочем, догадывался и сам, душа ее уходила в пятки и от страха за меня подкашивались ножки, обутые в башмаки молочницы Дженет. Флора во многих отношениях была девушка необыкновенная, но как истой представительнице прекрасного пола ей свойственно было бесповоротное и неискоренимое недоверие ко всяческим хитрым изобретениям.